Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе со мною поступил в экипаж мой товарищ по Корпусу мичман Леонтий Леонтьевич Эйлер, с которым мы остались друзьями до старости. Он был малый добрый, честный, веселый и не глупый. С ним мы частенько живали вместе, и не раз придется в моих нехитрых записках о нем упоминать. Эйлер был внук знаменитого академика Эйлера, математика. У дивизионного адмирала был назначен вечер, на который он меня и Эйлера пригласил потанцевать после нашей официальной явки. Дико было очутиться вдруг в кругу вовсе незнакомых адмиралов, капитанов и других сановников и офицеров. Но когда заиграла музыка, старшая дочь Дурасова Марфа Александровна подошла к нам и сказала: «Отец мне велел с вами обоими танцевать. Хотите?». – «Хотим», – ответили мы оба в один голос с Эйлером. «Ну, так пойдемте». И мы пошли вальсировать поочередно, а потом она нас представила разным девицам, и мы до ужина плясали без устали.
Итак, первое впечатление было приятное. На другой день пошли отыскивать товарищей. Устроились, конечно, на храпок, нищенски, жили впятером, валяясь на полу, но не грустили, ибо скоро приобвыкли. Дулись в Летнем саду в кегли до изнеможения. Но пришла пора служить. Корабль наш назывался «Вола». Был о 84 пушках. Правильнее его было называть «Воля» в память взятия укреплении «Воля» в польском мятеже, но Государи Николай Павлович чужой воли не допускал, потому-то так его и окрестил.
У острова Сикоря адмиралу Дурасову вздумалось поманеврировать. Шли в кильватер. Сигнал – «Поворотить оверштаг всем вдруг». Стали ворочать, корабль 15-го экипажа «Фершампенуаз» и даванул в «Волу», в правую раковину, а себе снес левую. Как тут быть? Делать починку серьезную некогда. Судили-рядили и придумали. Так как я имел репутацию художника, то и меня призвали. «Можно, – говорю, – когда обобьют корму парусиной, то берусь по ней раскрасить окна, чешуи разные и тяги отведу». И точно, лицом в грязь и не ударил. Когда все было подготовлено, парусина вымазана сажей, отъезжал я на приличное расстояние и командовал старшему маляру – черти мелом так да атак. И после сам, подвесясь на беседку, исполнил работу, как следует, так что получил от командира Шихманова полную благодарность. С «Волы» взяли пример и для «Фершампенуаза».
Год этот, то есть 1841, был грозный. Первого июля в Царицын праздник корабли чуть с якорей не сорвало, такой нашел шквал, много лодок перевернуло. Катер с нашего корабли чуть не погиб, и в этот день утонул актер Самойлов (отец Василия). Дня через три был назначен Высочайший смотр. Конечно, князю Меншикову донесли о столкновении кораблей, и вот какую штуку он выкинул с Государем (да много он его так проводил – расскажу после). Стоят две дивизии в 18 кораблей носом к Кронштадту, выровнены, как солдаты. Идет Государь по линии с правой стороны; вдруг, подойдя к 15-му, что ранен был с левой стороны, пароход прорезает линию и «Волу» проходит со стороны здоровой раковины кормы. Показал он царю на фрегат «Новый» и опить вернулся на прежний путь. Так что Государь изъян не заметил и очень всех благодарил.
Пошли мы опять в море, и пришли на зимовку в Свеаборг. У нас был бригадным командиром Захар Балк – тот же деликатный Сахар Сахарович, у которого гардемарином я служил на корабле «Прохор».
Значительно отличалась от службы строевого офицера служба штабных офицеров и адъютантов при больших начальниках. Вот как описывает свое адъютантство уже знакомый нам художник-маринист, а тогда еще лейтенант А. П. Боголюбов: «Тут жизнь моя изменилась, я поступил личным адъютантом к Александру Алексеевичу Дурасову, нашему дивизионеру, и сделался членом его семейства, ибо обязательно ходил к нему обедать каждый день…
…Теперь служба моя при адмирале давала звание флаг-офицера, так что поход 1846 года я уже совершил на 110-пушечном корабле «Император Александр I». Проплавав обычным образом, пришли на зимовку в Ревель. Адмирал поселился на Нарвском форштадте. Следовательно, и я нанял вышку поблизости. Здесь жизнь была другого сорта и товарищество изменилось против кронштадтского. Дурасова все уважали, начиная со старика графа Гейдена (герой Наваринского сражения, в ту пору начальник Ревельского порта – В. Ж), а потому опять дом его был центром общественной жизни.
К Рождеству я уже имел много знакомых между баронами, графами и дворянами города Ревеля. Весь город давал балы и вечера, весьма аристократические… В сентябре было здесь крупное событие. Это похороны нашего славного первого кругосветного мореплавателя, директора Морского корпуса адмирала Ивана Федоровича Крузенштерна. Умер он в своей мызе Ассе. Печальная церемония началась на Петровском форштадте и шла в Вышгородскую лютеранскую церковь, где он и погребен. Его встретили все три экипажа зимующих здесь кораблей. Войском командовал мой дивизионер А. А. Дурасов…
…По выходе в море раз и кают-компании во время штиля офицерство наше развеселилось, и я начал лаять собакой, изображая сердитую и, наконец, вой, когда ее бьют. Адмирал, каюта которого была над нами, в это время сидел у окна и, услышав лай пса, позвал камердинера Степу и спросил его: «Да разве на корабле есть собаки и у кого?». «Да это наш адъютант потешается, Ваше превосходительство, он и петухом очень хорошо поет, уткой крякает и осла представляет». – «A-а, не знал, ну пусть его тешится». Когда я пришел к вечернему чаю, добрейший Александр Алексеевич говорит мне: «Знаете, вы так хорошо залаяли, что я просто удивился. Не знал за вами этого нового художества, да и отчего же вы прежде не лаяли и не веселились?» – «На кубрике, у мичманов, это я давно слышал, Ваше превосходительство, – заявил капитан Струков, – но здесь господин Боголюбов забылся, и, надеюсь, этого больше не будет». Таким образом, я съел гриб очень горький.
Возвратясь снова в Кронштадт на зимовку, жизнь пошла со старыми приятелями опять приятно и весело. Но вот случилась и невзгода. Наша командирша м-м Беллинсгаузен, не знаю почему, нашла во мне большую перемену в обращении с ее дочерьми и племянницей, хотя я весьма был сдержан вообще, и не стала меня принимать у себя в доме на вечера. За ней последовали и подчиненные, так что я очутился в опале. Кроме меня остракизмом наказали еще пятерых из нашей удалой компании, так что мы еще более сблизились и зажили еще веселее в своем кругу. Доискаться причины невзгоды было не трудно. Я надоел всем карикатурами и передразниваниями. Засудили и за это. Были еще и другие поэзии, но уж очень пошлые, а потому и не надо их. Конечно, все это вместе взятое не говорило в нашу пользу, и многие гнев Беллинсгаузенши считали справедливым. Все это было незлобно, но, право, только шутливо.
Когда узнала о случившемся моя адмиральша Марфа Максимовна, то даже очень обрадовалась и стала утешать, чтобы я не печалился, ибо, что можно ждать от «гувернантки». А оно и правда, что командирша была мужем своим взыскана из этой среды, почему и якшалась постоянно с французскими воспитательницами, как, например, с м-м Князевой, тоже прежде гувернанткой, и Резниковой. Ареопаг этот решил, что мы, точно, люди неблаговоспитанные, сорванцы и нахалы. Но зато Анна Максимовна Лазарева, родная сестра моей адмиральши, тоже стала очень нам благоволить, и многие другие высокопоставленные дамы, состоявшие в оппозиции с главной командиршей.
Некоторые барышни на балах, где была м-м Беллинсгаузен, с нами не хотели танцевать, желая угодить ей. Но мы все-таки веселились другим образом, хоть и не очень похвально по положению и возрасту… Я тут же выучился от одного офицера крепостной артиллерии представлять полководца в гробу, что проделывал после с товарищами с большим успехом. Это было подражание тому, что выделывали куклы у шарманщиков 40-х годов. Наполеон лежал на смертном одре, окруженный маршалами, супругой и сыном. Маршалы ворочались, простирая руки, некоторые плакали. Словом, это была живая картина, и все пели при этом марш, подражая трубам разных величин.