Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осознание отозвалось такой болью в душе – пришлось чуть не до крови губу прикусить, лишь бы не застонать. Отошел к столу и сел, чувствуя – смотрит. Шмыгнул носом и опять взялся за ложку.
– Ешь, остыло совсем.
Доедали в молчании.
– Я помою?
– Оставь, не надо. Я сам, потом.
– А… одежда моя… вчерашняя… где?
– Там, в сенях.
– Я заберу? И твое постираю, ладно? Тоже ведь грязное все.
– Ладно. А телогрейка там осталась – в реке.
Он вспомнил черную вязкую воду, не отпускавшую ее безжизненное тело. Его передернуло. Он вздохнул и выглянул в окно:
– Смотри-ка, Татьяна идет! За тобой.
– А она… знает?
– Догадалась. Я соврать хотел, что нечаянно оступилась. Но она догадалась.
Марина выбежала наружу, и он увидел в окно, как неразборчиво – в избе не слышно – кричит на нее Татьяна, руками машет, колотит кулаками по плечам. Марина упала на колени, обхватила Татьяну за ноги, та кинулась поднимать, и они, обнявшись, заревели обе.
Алексей сел на табуретку, ноги не держали: вчерашний ужас, затаившийся в темном углу, вдруг опять накрыл его волной – да так, что дышать стало нечем, сжало сердце, и мороз по коже пошел. Черная вода подхватила, закрутила водоворотом, вынесла на тот косогор, откуда Марина взлетела черной ласточкой. На пять минут позже приди – ничего не увидел бы! Так и не узнали бы никогда, что случилось. Представил, как они мечутся, ищут, мальчишки жалобно таращат глаза, Татьяна рыдает, не знают, что делать. Ох, Марина… Ни о ком не подумала!
А еще страшней: если бы видел – и не успел добежать? Не смог вытащить?! Не откачал бы?!
Потом опомнился слегка – о чем он? Вот же дурак! Марина… Вон она – Марина! В огороде с Танькой. Посидел, сокрушаясь, повздыхал. Потом подумал: надо баню истопить, вот что. И пошел в огород. На крыльце постоял, привыкая, – солнце, небо синее, белые облака! Все яркое, промытое. Словно кто-то ваткой в скипидаре стер потускневший лак – и засияла картинка свежими красками, как новая. А женщины так и стояли, обнявшись, шептались, всхлипывая. Увидев его, замолчали.
– Девки, – сказал он, загребая обеих в объятья. – Что ж вы всё ревете-то, ду-уры?
– Сам-то ты больно умный, – ответила Танька, отпихнув его локтем.
– Я вот что – надо баню истопить.
– Точно! А вечером – напьемся, – предложила Танька.
– А есть чем? – спросил он.
– Обижаешь, начальник! У нас завсегда есть! Напьемся, попоем всласть!
– Ага, только мне петь сейчас, – прохрипела Марина.
– Тань, ты скажи Серёге – пусть с пацанами воды натаскает побольше. А то нас много. Да еще стирать затеетесь. А я дров нарублю.
– Пойду скажу!
– Марин… ты… это… на пару слов.
– Ну, я пошла! – И Татьяна, бросив искоса тревожный взгляд, побежала к дому.
Марина смотрела выжидающе. Леший покашлял, нахмурился.
– Ты это… прости меня.
– За что?!
– Ну… за тот разговор… у березы. Ты ведь… не поэтому?
– Да ты что! Нет, и не думай так никогда!
– Не врешь?
– Нет. Даже не вспоминай!
– Ты… ну… ты ведь не станешь… опять?
Она замотала головой и тихо сказала – совсем по-детски:
– Я больше не буду.
– Вот и не надо!
– Я… Ты знаешь, я туда пришла когда, ничего такого и не думала! А потом…
– Не надо! – сказал он. – Не надо, я знаю.
– Что ты знаешь?
– Знаю.
Он отвернулся, но она увидела.
– Да. Вижу. Больно? – И провела ладошкой ему по мокрым глазам, по заросшим щекам. Потом по голове погладила, словно медведя ручного. – Ле-еший… Прости меня.
– Да ладно. Ты только…
– Хорошо.
Царапнула сухими губами – поцеловала – и ушла.
Он стоял и смотрел ей вслед. Так и не оглянулась. «Просто боль, знакомая, как глазам ладонь./Как губам – Имя собственного ребенка»[2]. Вон оно как.
Вечером, после бани, долго сидели за столом. Пили водку, ели пироги с грибами и брусникой, хохотали, как сумасшедшие: они-то трое знали, отчего разбирает их истеричное веселье, а Серёга с ребятами – нет. Но тоже за компанию веселились. Пытались петь, но ничего не вышло: Серёге медведь на ухо наступил, Марина только хрипеть могла, а Лешему не пелось что-то. Одна Татьяна орала в голос что ни попадя.
– Танька, да не вопи ты! В Полунине слышно! – урезонивал ее муж.
– А пусть слышно! Ты, мороооз, мороооз… Не мороооозь меняяаааа…
И правда, напились. Марина смотрела влажным взглядом – будто сейчас заплачет, но не плакала, а улыбалась. Тоже опьянела.
– Лёш, мы хотим послезавтра уехать, тетя Маша сказала, катер будет, – внимательно взглянув на Лёшку, – сказала Татьяна.
– Леший! А как же ты? Уедем-то? Ведь заскучаешь, а? Заскуча-аешь! – пьяный Серёга погрозил Лешему пальцем.
– Правда, Лёш, и как ты тут живешь один, не представляю, – вздохнула Танька.
– Не знаю, привык.
– А зимой как?!
– Ну…
– А поехали с нами!
– И правда! – встрял Серёга. – Поехали! Что ты тут один куковать будешь!
– Да я попозже собирался… – ответил Лешка.
А сам подумал: может, и правда – с ними поехать? Представил, как пусто будет в деревне, тихо. Тоскливо. Марина… Потом представил другое – московскую двушку-хрущобу, тесноту, вечно ворчащую мать: «Опять картинок своих понатащил, и так повернуться негде, ну коне-ечно, мы ведь ще-едрые какие, нам квартиру отдать, что раз плюнуть, жил бы как барин, так не-ет, прости господи, какую квартиру отдал этой заразе, сожрала, не поморщилась!»
Вздохнул. Нет, уж лучше здесь.
– А давай ты ко мне поедешь?
Все повернулись к Марине.
– А что? У меня места много, будет у тебя мастерская.
– Точно, Лёшка, поезжай, – Серёга пихнул его локтем в бок. – Давай, не теряйся.
– Да ладно тебе! – отмахнулся он, а сам думал: это она серьезно, что ли?! Прямо как мысли прочла.
Марина улыбалась. Татьяна же вертела головой – то на Лешего, то на нее, потом залпом допила водку и опять заголосила:
– Миленький ты мой! Ва-азьми меня с собой…
– Танька не ори. Песню портишь. – И Марина пропела сама тихонько, хриплым голоском: – Там, в краю далеком… буду тебе… чужой…