Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сорванная портьера в проеме левой стены открывала ход в другую комнату, поменьше, также пострадавшую от вандалов. Здесь стояла разворошенная, вздыбленная одеялами кровать, рядом на полу валялся толстый по диагонали вспоротый матрас. Трюмо со всевозможными флакончиками, коробочками, баночками было засыпано темными осколками от застекленного упирающегося в потолок стеллажа с пустыми, покрытыми мелкой крошкой полками.
Небольшой письменный столик с вырванными языками ящиков угрожающе щерился тремя старческими ртами, перед ним на ковре вперемешку с непонятного назначения утварью разноцветными пятнами располагались листы бумаги, книги, ученические тетради, конверты… Один конверт особенно привлек внимание Мерина каким-то своим немым напоминанием о смерти: на нем не было ни почтовой марки, ни адреса и фамилии отправителя — простой, очень белый четырехугольник, перевязанный черной лентой. Именно эта траурная графическая несообразность заставила его развязать ленту и достать сложенный вчетверо листок. Листок был до половины исписан нервным, плохо поддающимся расшифровке почерком, но все же кое-что Мерину удалось прочесть.
Вот что было написано карандашом на пожелтевшем от времени листочке «в клеточку», неаккуратно вырванном некогда из школьной тетради.
Солнышко мое, прости, я ухожу… (неразборчиво)… кроме Марата. И перед тобой в первую очередь. Жить с этой тяжестью… (неразборчиво)… Я, я, я, и только я во всем виневота (виновата?), и теперь за этот безуарпый (бездарный?) уход виню только себя: прости, мое солнышко, эту страшную тайну тебе знать не надо. Это горе только мое. И Марата… (неразборчиво)… Дюшенька моя, Дюшечка, Надюша моя… (неразборчиво)… ты умница: ухожу туда, где надеюсь понять — как ТАКОЕ могло случиться, буду молить Бога помочь мне в этом и, может быть, простить. А нет — готова… не всем же… (неразборчиво)… Очень многое хогу (хочу?) сказать тебе за нашу с тобой такую короткую жизнь… (неразборчиво)… не могу… скоро уже: в глазах темно… ничего не… наугад…
Марат все скаел (??)… (неразборчиво)… (неразборчиво)… (неразборчиво)…
Письмо заканчивалось жирной точкой и незначительным разрывом бумаги, видимо, от сломанного в этом месте карандашного грифеля. Подписи не было.
Мерин перечитал написанное несколько раз, дрожащими пальцами разгладил ломкий, кое-где размытый давними водяными прикосновениями листок: то, что это немаловажный ключ к раскрытию недавней кражи и разгадке последовавших за ней событий, он не сомневался.
Обыск на улице Красная Пресня проходил на удивление мирно: ни обмороков, ни стонов, ни обычных в таких случаях угроз, типа — вы за это ответите, вам не поздоровится, не трогайте погаными лапами — ничего подобного, к чему работники уголовного розыска давно привыкли и без чего как-то даже неуютно себя чувствовали: копаться в чужом барахле без сопротивления хозяев, под одними только с их стороны укоризненными, молчаливыми взглядами было неестественно и даже жутковато, так вот — ничего подобного не было. Средних лет женщине с неяркими, но очевидными следами былой красоты на лице, открывшей сотрудникам МУРа и назвавшей себя владелицей квартиры, предъявили ордер, Клавдия Григорьевна — так звали женщину — без особого удивления, как само собой разумеющееся, пробежала глазами бумагу с гербовыми печатями, проводила компанию из четырех человек в комнаты (их было две), сама же расположилась в коридорчике и оттуда с нескрываемым кокетливым интересом во взоре стала наблюдать за происходящим. Со стороны могло показаться, что поставленные в дверях понятые — дама, габаритами напоминавшая артистку Крачковскую, и ее супруг с лицом недавно уволенного из правительства министра по налоговым сборам по фамилии Починок — больше чувствовали ответственность, волновались и принимали ближе к своим сердцам подобное внедрение в чужую жизнь.
Мерин в обыске участия не принимал: ему предстояло сообщить матери об убийстве сына, и он вот уже минут сорок, с самого своего появления в этой квартире, пребывал в состоянии, близком к бессознательному. Никакие связанные с кражей на Тверской улице находки сотрудников не могли вывести его из оцепенения: ноги свело судорогой, виски гвоздями дырявило изнутри, ладони взмокли, давно сомкнутые зубы не разжимались. Дело дошло до того, что занявшая было себя чтением газеты спокойная и грациозная Клавдия Григорьевна подошла, наклонилась над ним и, очевидно, чтобы не мешать работе следователей, шепотом поинтересовалась:
— Вам нехорошо?
Мерин вздрогнул всем телом.
— А?!! Мне? Почему? Хорошо. Нормально.
— А то я смотрю — может, попить чего? У меня борщ есть. Хотите?
— Нет, нет, — почти закричал Мерин, — я сыт, что вы, не надо… Мне поговорить… с вами…
— Со мной? Ну давайте поговорим, отчего же. Давайте. — Она принесла из прихожей свой стул, села рядом. — О чем? — И поскольку ответа не последовало, высказала предположение. — О сыне?
— Да, о нем…
И в это время заиграл мобильник.
Мерин схватил трубку, долго, постепенно багровея, молчал, затем произнес одно только слово: «Идиоты!!!!» — и выбежал на лестничную площадку.
Сотрудники все как один побросали свои дела и вместе с понятыми обступили растерянную Клавдию Григорьевну, требуя разъяснений, но та только в недоумении поднятием красиво очерченных бровей округляла глаза и сокрушенно разводила руками.
— Ваш сын жив! Понимаете — жив!! Он жив!! — заорал вернувшийся в комнату следователь. — Ах, какие же идиоты! Не волнуйтесь, он жив! Садитесь и успокойтесь — жив он! — Мерин силком усадил женщину на стул. — Ребята, все в порядке, жив он, продолжайте, идите, мы поговорим, все в порядке. — И уже спокойнее обратился к не на шутку растревоженной Клавдии Григорьевне. — Не волнуйтесь так, ваш сын жив!
— Да я сама знаю, что жив. Зачем вы мне это говорите? Сегодня утром я проводила его в университет, он у меня юридический заканчивает… Зачем вы…
— Скажите, Клавдия Григорьевна, фамилия вашего сына?..
— Каликин.
— Это по отцу?
— Нет, это моя фамилия, отца у него нет.
— Но… Как?.. А как же?.. Когда-то ведь был, — утвердительной интонацией заключил следователь, но тут же засомневался, — я прав?
— По-разному бывает, — она мило улыбнулась.
— В данном случае был, но мы расстались.
— А фамилия мужа?..
— Заботкин.
— Как?! — Сева не сумел скрыть удивления, зачем-то долго с подозрением смотрел на сидевшую перед ним женщину. — Заботкин?!
— Да, Заботкин Николай Семенович. Что вас так удивило? Он ушел от нас, когда Игорьку было два месяца, — она опять улыбнулась, — два месяца до появления на свет.
— Это как? — Мерин был явно не в форме.
— Это так. — Она продлила не сошедшую еще с лица улыбку, затем посерьезнела. — Я была на восьмом месяце беременности, когда он ушел от нас к другой женщине. Там у него, я потом случайно узнала, тоже кто-то родился, но не сложилось.