Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в этих, в общем-то, гадких поступках таилось нечто большее, чем желание напугать Лукьяна Федотыча. Мальчик еще не осознавал главного: именно тогда, когда в первый раз он подбросил священнику кузнечика, у него родилось странное ощущение, что он – сам по себе. Он впервые почувствовал себя, понял, что Тихон – это он, а не кто-то другой. В этот миг и начался его первый, ясный, восходящий день, когда он, наконец, появился и стал отличен от всех существ, отделен от них достоверностью собственного существования. Жизнь захватывала, вдыхала его, вовлекая в свое беспокойное движение. И он еще не мог понять, подходит ли оно ему и в чем именно. Но он чувствовал, как его насквозь продувает этим ветром. Как будто впервые увидел свое отражение в зеркале, но еще точно не уверен, ты ли это или кто-то незнакомый. Как будто впервые начал понимать, запонимать, что с тобой стрясается. От этого внутри него развертывалась какая-то непонятная радость, смешанная с тревогой и опасностью. Его пьянило неожиданное обнаружение жизни, и он с необъяснимой, сладостной радостью смотрел даже на моросящий дождь, оседавший на скукоженных листьях. Волны восторга растворяли серость и скуку в нестерпимом, неистовом свечении. Он понял, что все события, которые способны случиться с кем-то еще, какой-то сухой пустошью отделены от него, и точно так же всем окружающим нисколько не понятно то, что происходит с ним. Никто никогда не видел его таким, каков он на самом деле, да и он сам не ощущал принадлежности себе до этого момента. Потому что его и не существовало. Это были первые шаги в неведомом пока направлении, но эту поступь он ощущал уже как часть самого себя. Он самостоятельно решил подбросить Лукьяну кузнечиков, никто не принимал за него этого решения. Он что-то сделал сам. Да, что-то мелкое и, пожалуй, даже подлое, но какая теперь разница? Главное, что этим решением он как будто перевернул весь мир. Когда-нибудь он сумеет совершить что-то невозможное. И это было невероятное открытие, последствия которого в тот момент он с трудом представлял: среди множества существ, живших в мире, именно он оказался вот этим конкретным мальчиком по имени Тихон, выхваченным во всей своей очевидности и бесспорности существования из пропасти столетий. И это неощутимое открытие, конечно, его поражало. Но одновременно и ужасало – ведь никто из окружающих, кажется, ничего не понимал, для них он по-прежнему был обычным мальчишкой, каких множество. Казалось, что они сами, если и испытали когда-то ощущение подобного открытия, то давно позабыли о нем. Как они могли?.. «Я есмь» – эти слова произносил в церкви именно священник, может быть, поэтому именно он и был бессознательно избран объектом нападок Тихона. Он ужаснулся мощи этого головокружительного потрясения, его тело словно было сметено космическим вихрем – его собственной энергией, обратившей удар на него самого. И он летел на самое дно бездонной пропасти собственного «Я». И он часто думал, что спустя лет десять, когда вырастет, глянет в глаза священнику (престарелому, но всё еще влиятельному) и скажет: «Знаете, Лукьян Федотыч, смешной вы человек, а ведь это я тогда сверчочков-то вам подбрасывал…»
Проснувшись, он поднял глаза на ветхую, облупившуюся стену, и узрел в ней священное полотно. Словно это не он пробудился, а беззащитная, нагая реальность была застигнута врасплох посреди глубокого сна. Бороздки и впадины, запутанные, лишенные малейшего намека на внешние связи, дышащими зраками сумасшедшей пунктуации мерцали в дебрях забвения. И чем изъязвленней, грязнее и обшарпаннее была та или иная вмятина, тем больше восхищения вызывала она в бродяге, эти трещины и царапины казались ему живыми, дышащими, жгучими ранами текучей и движущейся красоты. Он сидел в бездыханной тиши, полностью очищенной от воспоминаний и мыслей, лишенной всякого намека на бытие, и ощущал нечто неуместное – пульсацию жизни, к которой прикасался и которую вдыхал, которой заглядывал в глаза, и чей величественный взгляд ощущал на себе. И на столкнувшихся взорах расходились зарубцевавшиеся швы, а глазницы становились отверстыми ранами. Эти стигматы на мгновение вспыхивали и тут же гасли в разных частях огромного полотна, но его память успевала запечатлеть каждый из иероглифов боли, невиданных письмен вывернутых наизнанку внутренностей, прочтенных им как зашифрованные послания пульсирующей яви, просачивавшейся между обломками, дышавшей в трещинах, прорывавшейся наружу сквозь шелушившуюся штукатурку, выпрастывавшейся из сырых подземелий. Всё это извивалось сетью таинственных траекторий, которые ни при каких обстоятельствах не могли оказаться сведенными к единой системе координат. Свет, целая бездна света обрушивалась мощными ударами, ликующие лучи прорывали попадавшуюся на их пути материю и бесстыдно пылали в просветах ветхого решета, прожигая в нем новые дыры. И этот прилив воздуха в зазорах между удушливыми складками изъеденной лишаями оболочки он впитывал расселинами раздробленной плоти как спасительный живой ветер, как энергию, взрывающую время, бьющую из иных пространств и пределов, как невозможную силу, которая вопреки всем существующим законам преступно вырывается на свободу, наполняя дыхание серебром. Мир терял свои привычные имена, засвечивал их победительным сиянием первородности. И сам он чувствовал себя причастным к великому таинству, ему казалось, что он в странной пропорции смешивался с повсеместно разлитой сущностью. Он сделал резкое движение, предпринял усилие, и, наконец, полностью выпрямился, сумел встать и дотронулся до одной из светозарных точек. И в одно мгновение он оказался с ног до головы залит таинственным сиянием. Потом, уже оторвав взгляд от полотна, он мог детально анализировать запечатленные образы, открывать таящиеся в них подсмыслы и недосказанности, раскраивать пространство водопадом вопросов. А неистовый ветер продолжал полоскать заплатанные полотнища его памяти, электрическими волнами прокатываться в крови и взрывать артерии. Но он никак не способен был уразуметь, каким образом могло свершиться то, что казалось, ни при каких обстоятельствах не должно было найти себе места в тесном пространстве реальности. И вновь он находил единственное объяснение: ему повезло застать действительность в момент сна – нагой и неприкрытой, то есть в тот единственный миг, когда реальность была самой собой. Или она показалась ему столь прекрасной лишь потому, что он видел ее мельком?
Лукьян зашел в комнату, и увидел, что его гость проснулся. Прошло не меньше пяти часов. За это время священник успел отыскать на дне старого комода свои поношенные брюки, рубашку и пиджак – одеяния, в которые он не облачался уже много лет. Да и если бы захотел – не смог бы, за эти годы он сильно потучнел, и едва ли одежда подошла ему по размеру, а вот бродяге всё это могло прийтись в самый раз. В любом случае, от прогорклых лохмотьев необходимо было избавиться.
Бродяга стоял рядом с кроватью. Из окна сочился бесцветный, мутно-водянистый, ужасающий бледностью свет, оттиски которого застывали блеклыми пятнами на облупившейся, пошедшей трещинами стене старого дома. День выжимал из себя последние капли солнца и пытался собрать их в комнате, как монетки в пустой мошне – но даже те немногие кругляши, что удалось сберечь, уже истерлись настолько, что потеряли всякую ценность. Бродяга смотрел почти в его сторону, но перехватить взгляд Лукьяну не удавалось. Даже когда священник в упор взглянул на него, тот никак не отреагировал. Не было никаких сомнений: бродяга вплотную уставился на него, но его не замечал. Как будто смотрел в бесконечность позади него. Возможно, он видел его, но не представлял себе, что видит. Его взгляд блуждал, не находя опоры в четких, ясных образах. Казалось, что его глаза всматривались в ту точку пространства, которая еще не существовала, а только ожидала рождения, зачатая его взглядом. Этот покрытый пылью, с изодранными руками, иссохший лицом, распространявший неприятный запах бродяга смотрел ему в глаза и не видел его. Смотрел сквозь него, будто в пустоту. Его взор безразлично скользил по окружающим предметам, не проникая в них. Но вдруг Лукьяну подумалось, что и сам он точно так же смотрел на бродягу в упор, но видел только контуры, только очертания, только тайну, к которой не мог подступиться. Он не мог объяснить, отчего в жестах этого помешанного нищего ему виделся какой-то зловещий смысл.