Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так. А во-вторых?
– Во-вторых, вспомни блудницу, которую звали Мария Магдалина. И не бросай в нее камень. К тому же, – добавляет Анна просяще, – я к ней уже привыкла. Пусть побудет у нас еще немного. Ты не против?
Я вздыхаю:
– Ладно. Есть-пить не просит. Нехай висит.
* * *
Нынешняя жизнь Гавроша, бывшей подруги Королька, началась весной прошлого года, когда Сверчок позвонил ей и предложил поселиться у него.
Разговаривая с ней, приятель Королька мямлил и маялся – надеялся, что она откажется. Так часто бывало в его нескладной судьбе. Будучи человеком бесхребетным, он обещал, боясь обидеть кого-то. После чего, скрепя сердце, вынужден был выполнять обещанное, проклиная себя и свою старомодную порядочность, лишнюю, как аппендикс. Вот и на этот раз Королек попросил его приютить Гавроша, и он опрометчиво дал слово, которое потом не мог не сдержать.
Она тоже мучилась, не зная, как поступить, но интуиция подсказывала, что отказываться нельзя. Пригласила его к себе на чай. Так и познакомились. Их тотчас потянуло друг к другу: оба были холостяками поневоле, страстно желавшими обрести семью.
Уже на следующий день Гаврош переехала к Сверчку. Теперь она точно знала, что сделает все возможное и невозможное, чтобы выйти за него замуж. Но и он – первый из ее мужчин – мечтал об этом, только боялся огромной, по его мнению, разницы в возрасте: больше двадцати лет. Что Гавроша ничуть не смущало. Нет уж, хватит с нее молодых, для которых она была временной пристанью!
Для Гавроша наступило время тихого счастья. Впервые не она боялась потерять мужчину, наоборот – тот тревожился, как бы она не покинула его, и это наполняло ее блаженством, ощущением прочности своего бытия. То, что лет через двадцать пять или тридцать Сверчок станет беспомощным дряхлым стариком, и ей придется ухаживать за ним, не беспокоило ее совершенно. Так далеко она не заглядывала. К тому же в ней обнаружился неиссякаемый запас преданности и любви.
Летом этого года она провернула ремонт. Клеила обои, белила потолки, меняла сантехнику, и теперь квартира сияет как новенькая. Большая комната разделена книжными шкафами на две части: гостиную и мастерскую. Место, где Сверчок пишет картины, для Гавроша священно. А живопись кажется ей чем-то высшим, непостижимым, почти божественным. Она с наслаждением хвастается мужем-художником перед товарками. И продавщицы, чьи мужья грузчики, водители или охранники, завидуют и – за ее спиной – злословят.
Сегодня у Гавроша выходной. Проснувшись, она долго лежит в кровати, продлевая утренний кайф. Потом все-таки встает и, завернувшись в халатик, позевывая, тащится в ванную, а оттуда – в «мастерскую», где Сверчок в поте лица трудится над очередным полотном. Здесь она с удовольствием вдыхает томительный запах краски и растворителя, который словно символизирует ее нынешнюю жизнь.
Встав за спиной мужа, обнимает его. Сверчок прижимается щекой к ее руке.
На незаконченном полотне – утреннее море, парусники. Неуверенными мазками слегка обозначена игра солнца на волнах. Пейзаж Сверчок копирует с открытки.
– Красиво… – выдыхает Гаврош, и художник, знающий истинную цену своим поделкам, наполняется гордостью. – Сверчок, так здорово ты никогда не рисовал!
Она обращается к нему так же, как и другие: Сверчок. Он не спорит, ему нравится, но сам никогда не называет жену Гаврошем, прозвищем, которым наделил ее Королек, только по имени: Поля.
– Я так рад, что ты рядом, Полечка. Мне казалось, жизнь уже кончена, и вдруг – ты. Мне не верится до сих пор. Кажется, большего счастья и быть не может.
Ткнувшись губами в его ухо, Гаврош, жарко шепчет:
– А вот и может, Сверчочек! У нас будет ре-бе-но-чек!
Поначалу он не может вникнуть в произнесенные женой слова, точно у него отказал разум; потом, ссутулившись, внезапно плачет, плечи его мелко трясутся. Он так и не выпустил из рук палитру и кисточку. Слезинки текут по его щекам, по подстриженным сивым усикам.
– Ты что? – пугается Гаврош.
Она столько раз выслушивала требования любовников, чтобы думать не смела о ребенке, и теперь ее сердце сжимается от тягостного предчувствия.
Сверчок поворачивает к ней заплаканное лицо и с трудом выговаривает, заикаясь и всхлипывая:
– Полюшка, с-спасибо тебе, родная! Я… я думал, что н-н-никогда у-уже не стану отцом…
* * *
Итак, прощайте, актрисуля, Ионыч, Сергуня и прочие фигуранты! «Дело Неизвестной» закрыто. Гуд бай навсегда! Отныне мое житье-бытье, как рука в перчатку, входит в привычное русло. Ни тебе слежки, ни тебе загадочной и спесивой питерской девахи, которая катит в щегольской коляске по зимнему Невскому, «дыша духами и туманами». Снова начинается тусклая мышиная жизнь, к которой я притерпелся, и ничего другого уже не желаю.
Получив позавчера от Ионыча приличный гонорарчик, я весь вчерашний день с упоением бил балду, а нынче намерен с утроенной энергией взяться за благородное дело частного извоза.
После обеда выхожу из дома во двор и усаживаюсь в «копейку». Но едва собираюсь тронуться с места, как рядом, должно быть, материализовавшись из дождевых струй, возникает девчоночка в курточке с накинутым на голову капюшоном. Костяшками пальцев стучится в стекло… Актрисуля! Впускаю – и тревожно замирает сердце.
Когда она садится возле меня, резким движением сбрасывает капюшон, заявляет: «Привет, сыч» – и закуривает «кэмел», моя крыша принимается тихо съезжать. Кажется, что время закольцевалось, и все начинается сначала, как в кинофильме «День сурка». Отличие, пожалуй, только в том, что наша первая встреча происходила у дома ее парикмахерши, а нынешняя – неподалеку от моего с Анной жилища. И еще – куртка тогда на ней была угольно-черная и блестящая, а теперь вызывающе красная, как стоп-сигнал. Это меня немного успокаивает.
– Как видишь, я снова тебя вычислила, – говорит она. – Что ты наделал, сыч?
– А именно? – округляю невинные глаза.
– Сначала ты засек меня с детективщиком и сразу заложил старикану… Господи! Да у нас и секса-то было с гулькин нос. А ты все равно заложил. А ведь я умоляла не делать этого. Но одной подлости тебе показалось мало. Ты выкрал этюд Крамского и поменял на копию. Ах ты… Сергей сразу подмену обнаружил. Старикан платит тебе – вот ты и усердствуешь, из кожи лезешь, жопу рвешь. Ты гораздо хуже меня, сыч. Да, я продалась старику, но от этого никому вреда нет. А ты продаешься и творишь зло.
– Только не надо передергивать, малышка. Я забрал у твоего хахаля то, что ему не принадлежит. Выходит, я на стороне закона. А вы, ребята, – воры. По вам нары и тюремная баланда плачут. И ждут в гости.
Но девчонку не собьешь, гнет свое.
– Пойми, сыч, этюд для старика – блажь. В искусстве он не смыслит ни фига (могла бы выразиться и покруче, но не хочу травмировать твои нежные сычиные ушки). Просто сегодня выгодно вкладывать бабки в живопись, вот и изображает из себя ценителя, коллекционера. А Сергею этюд необходим. Он говорит, что от этого портрета исходят флюиды гениальности. И я ему верю. В последнее время он действительно стал намного лучше рисовать, точно в него вселился сам Крамской.