Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Президент тычет указательным пальцем в толпу, то туда, то сюда, и каждый, кто потерял близких в тех страшных репрессиях, чувствует, что именно на него указывает палец мстителя.
Так говорит президент.
И вот он приступает к долгожданному сюрпризу.
— Пусть откроют грузовики!
Грузовики битком набиты новыми подсобными орудиями: сита, кирки, ацетиленовые лампы, полное снаряжение шахтера, все самое необходимое для золотоискателя, все бесплатно, даром, от трех самых крупных землевладельцев региона:
— Дон Меркурио Мартинс доставил лампы, дон Теобальду де Менезес Перейра — сита, донья Кунья да Понте, моя родная тетка, — все остальное…
Так говорит благословенный президент, который самолично будет следить за здоровьем шахтера и процветанием крестьянина…
— Самолично!
Но двойник про себя говорит совсем другое.
Мыслями он уже не здесь.
«Конец комедии, это моя последняя речь. И сегодня вечером в отсветах факела в доме Цезаря Эльпидио уже не я буду выслушивать ваши жалобы и слова благодарности, это будет другой я, который уже не будет мной».
Он и в самом деле в тот же вечер перешел границу; он торопился к морю. Море неблизко. Нужно пересечь половину континента, чтобы добраться до него. Он держит в руке поводья ослицы, которая везет его скарб, оружие, воду, припасы, кинопроектор и коробки с пленками. Ослица скачет так быстро, что не отстает от лошади, скачущей галопом. Он, так же, как и легендарный Перейра, стремится убежать от своей судьбы. Ему так же это не удастся, но и он заслуживает того, чтобы мы рассказали об этой попытке. В настоящий момент ему требуется только одно — как можно больше увеличить расстояние между ним и границей. Когда он пересечет континент, он сразу, с разгона, пустится дальше — за океан. О! Да, если бы это зависело только от него, он взмыл бы, как птица, и мигом очутился бы в Америке! По счастью, ночь выдалась лунная; от одного края горизонта до другого прямым вектором легла дорога белого камня, как линейка, разбитая черточками электрических столбов. Когда между этими столбами протянутся провода, а у их подножия лягут железнодорожные рельсы и по этим рельсам побегут поезда, дрожащее гудение электричества будет задавать ритм путешествиям.
А пока он скачет, скачет, следуя вдоль будущего пути электричества.
Но проходят часы,
столбы кончаются,
дорога растворяется в зарослях каатинги,
лошадь фыркает,
ослица замедляет шаг,
луна затягивается облаками…
И вот он разводит костер, в самом сердце континента.
Он распряг ослицу, поставил кинопроектор и коробки с пленками рядом с огнем, чтобы их не попортила ночная роса, он зарядил ружье и теперь сидит и думает, глядя на языки пламени.
Он думает о своем двойнике, который с сегодняшнего вечера выслушивает сетования всего народа, сидя под раскидистым деревом у губернатора Цезаря Эльпидио. Сейчас перед ним, должно быть, еще выстаивает длинная очередь желающих поделиться своими горестями. У него впереди часы людского горя, которым придется давиться, отвечая своим вечным «я выслушал тебя», стоящим настоящего отпущения грехов. «Ты поднимаешь руку, кладешь ему на плечо и говоришь: „Я выслушал тебя». Не мешкай! Нет, не гладь мое плечо, можно подумать, что ты хочешь переспать со мной! Сколько раз тебе повторять: эта рука не просто рука утешителя! Это отеческая рука, именно, но она сразу переходит к следующему — не забывай, семья-то многочисленна! Твоя рука должна утешать и отпускать. Давай снова! Она обнимает и отталкивает, я уже сто раз тебе говорил. Снова! Скажи мне: „Я выслушал тебя“. Нет, ты не слышал меня, идиот! Я не услышал этого в твоем голосе, не увидел в твоих глазах, не почувствовал под твоей рукой. Твоя рука не горит, она холодна, как дохлая рыбина! Как же ты хочешь, чтобы я почувствовал себя успокоенным, если мне на плечо ложится какая-то вялая клешня, пахнущая остывшей мочой? Все равно, что исповедоваться ночному горшку. Что такое? Ты уже думаешь о теплой постели? Об отдыхе? Об ужине? Я только что излил душу прожорливому пузу? Снова! Я не исповедуюсь брюху, я несчастнейший из всех живущих на земле! В брюхо, которое хочет выдать себя за сердце, я вонзаю лезвие своего ножа! За кого ты их принимаешь? Их не так-то просто провести. Их можно обмануть, только если они сами этого захотят! Ты сам должен пробудить в них это желание быть обманутыми! И тебе же надлежит следить за тем, чтобы оно не угасло! Политика — это парадокс зрителя. Не то чтобы они любили бакалау ду менино[23], но они хотят его полюбить, понимаешь? Если ты не научишься этому фокусу, он обернется кровавым месивом революции. Они поверят кому-нибудь другому, а тебя изрубят ударами мачете. Ты полагаешь, я стану рисковать своим правлением из-за твоей пустой башки? Снова, бестолочь! Найди нужный тон, иначе я просто выпотрошу тебя! Честное слово, выпущу тебе кишки наружу!»
Во время этих упражнений он приставил лезвие ножа под нижнее ребро своего двойника. Небольшого движения кисти было бы достаточно. Он сделал бы это. В другой раз он приставил ему к виску дуло своего револьвера, точно так же, как делал это Перейра. Его палец лежал на курке. Он спокойно мог бы спустить его.
— Тренировка на настоящих патронах: чтобы быть двойником, этого надо по-настоящему хотеть! И потом, двойника всегда можно заменить! Достаточно лишь верить в сходство двух человек.
Он только что произнес вслух фразу Перейры, один, в пустыне каатинги. Дремавшая лошадь вздрогнула. Ослица заерзала передними ногами, будто укушенная тарантулом. Он медленно встает, опираясь на ружье, прислушивается к зарослям колючего кустарника. Тишина. Он думает, что ему следовало бы взять еще и собаку. Собаки издали угадывают леопардов. Они так боятся этих кошачьих, что чуют их за километры.
Но нет, в ночи — ни шороха, ни звука.
Он медленно садится на место.
Ему больше ничего не страшно.
Ни дикие звери, ни змеи, ни пауки, ни бродячие собаки, ни само молчание земли не пугают его. Он исчерпал свой запас страха во время истекших лет правления Перейры. Уму непостижимо, как все-таки этот Перейра запугал его! Размеры этого страха он постиг лишь недавно, готовя себе на смену своего собственного двойника. Ярость, которую он вкладывал в каждый сеанс натаскивания, исходила из глубин его собственного ужаса.
— Посмотри на меня! Ты — президент? Ты сын моего отца? Поставь себя на мое место, я большего не требую: я жду. Я жду!
И вот сейчас он наконец может улыбнуться. Прильнув щекой к своему вещевому мешку, почти погрузившись в сон, один во всем мире, он улыбается. Глупо, конечно. Перейра никогда не угрожал ему всерьез. Перейра лишь запугал его, чтобы больше о нем не беспокоиться. Перейра поселился у него в голове, чтобы его собственная спокойно отдыхала. Перейра смотал удочки, точно так же, как теперь и он сам, не собираясь возвращаться. Перейра сделал ему только лучше. Он обязан Перейре, этому Перейре, которого боялся, как самой смерти, обновлением своей жизни: тем, что он открыл в себе талант актера. И в каком-то смысле он обязан ему тем, что открыл для себя кинематограф, который принесет ему славу, богатство и жизнь после смерти, там, в Америке!