Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот период безумия и пылкой страсти длился почти восемь месяцев, в течение которых у нас была только одна мысль, одна цель, одна тема для разговора. Эти склонности изменили окрас моей жизни: я не мог шага сделать, условиться о встрече, выписать рецепт, прочесть журнал, чтобы не вспомнить по ассоциации идей роскошные оргии, в которых погрязал вместе с Ребеккой. Из этих крайних пределов уже нельзя было вернуться в средние сферы жизни, я должен был двигаться дальше, иными словами, продолжать. И у меня, кто в силу профессии день напролет занимался анализами зараженного кала или больной мочи, в голове стучала одна мысль — погрузиться вечером в обожаемые экскременты моей любовницы, возобновить, как она говорила, наши сеансы омовения в навозе. Моя спальня, куда я не допускал друзей, превратилась в склад товаров из секс-шопа: ее украшали искусственные пенисы, клизмы, клистиры, многохвостные плетки, кожаные корсеты, наручники, трусики с бахромой, кольца со шпеньками или с дырочками — это была настоящая камера для пыток в средневековом стиле, где не хватало только истерзанной тени Иисуса на своем кресте. Когда мой сын приходил к нам с еженедельным визитом, мы убирали все это в платяной шкаф, который запирался на ключ, и предавались воздержанию. Все остальное время моя прекрасная палачиха с неслыханной жестокостью выпускала на волю свои инстинкты нервной женщины: кровь ее родичей, та арабская кровь, что текла в ее жилах, начинала вскипать, бешено бурлить во всем теле. Ребекка воплощала грубую витальность, которой я был лишен и которая вызывала у меня долгую дрожь, сотрясавшую с головы до ног. Я вымаливал поцелуи с упорством голодной собаки, она опаляла мою кожу огненными брызгами, отдаваясь мне с высокомерием и невозмутимостью, колдовским образом поощряя все мои устремления к жизни более высокой, а не к спокойствию пресыщенных чувств. Я особенно любил ее усталое после любви лицо, усеянное капельками росы, как прекрасный плод. Черты ее словно припухали и становились нежнее, на гладких округлостях читалось детское и глубокое удовлетворение человека, который зашел так далеко, но вернулся невредим, счастлив, умиротворен.
Наши дурные привычки подтолкнули нас к изобретению мелких непристойностей всякого рода. К примеру, однажды ночью Ребекка помочилась на мою ногу: я проснулся от холода, мокрый, слыша, как она хихикает под простыней и журит меня за то, что я сделал пипи в постель, как младенец. А на одной из вечеринок она затащила меня в туалетную комнату, зажала мою голову между ног, справила малую нужду и, не дав обтереться, выставила на свет с прилипшими волосами, влажным лицом — сама же на глазах у всех начала с отвращением принюхиваться ко мне. Когда мы бывали одни на природе и у нее возникала внезапная потребность, она орошала мне лицо небольшим весенним дождичком, а я с восторгом смотрел, как подрагивают прозрачные хрустальные капельки на восхитительных ресничках ее киски. В другой раз мы находились в ночном поезде, поехав в Венецию на Симплон-Экспресс: на вокзале в Домодоссола она велела мне лезть под вагон и пить из сливной трубы туалетного бачка струйку, которую пускала сверху. Несмотря на темень и безлюдные платформы, я каждую секунду опасался, что меня увидит кто-либо из железнодорожников или даже раздавит какой-нибудь маневренный состав, — и никогда прежде страх во мне не соприкасался так тесно с наслаждением. А еще мы сервировали продукты и напитки в жерлах моей любовницы: ее киска превратилась в стол, за которым я упивался, как гурман. Любовные и гастрономические рецепты сливались воедино, что подтверждало каннибальскую природу моего вожделения к Ребекке. Мы разработали свои собственные меню — и не было пирожного, ликера, блюда, кушанья, к которым не примешалась бы хоть частица великолепного тела моей дорогой любовницы: Возможно, вы удивитесь, что мы ни разу не поменялись ролями, но ведь я почитал грубую холодность Ребекки главнейшим ее достоинством. Пусть объект обожания хоть раз расплатится со мной — и он, утеряв престиж, станет бременем.
Нам следовало бы остановиться на этом: любовники должны разлучаться в самый разгар страсти, расставаться от избытка гармонии, как другие люди кончают с собой от избытка счастья. Мы верили в утро мира, но надо было оглохнуть, чтобы не слышать раскаты прибоя, предвещавшего наступление ночи. Разнообразием фантазий Ребекка, которая и меня к ним приучила, пробудила во мне единственный вкус, дремавший с детства, — вкус к новизне ради новизны. От нее я все время ждал большего, требовал, чтобы она меня удивляла, изумляла своими выходками, ослепительными выдумками. Тогда она отвечала, поскольку иногда пользовалась защитой с целью разжечь мое желание: «Ты еще увидишь, не торопись, у меня в голове довольно идей, чтобы занять тебя в течение целого века». Я с ума сходил от этих обещаний, которые разжигали мое воображение так, что у меня мурашки бегали по коже. Но в один далеко не прекрасный день я вдруг интуитивно понял, что видел уже все. Ребекка растратила свои сокровища, ее выдохшееся воображение перестало рождать чувственные утопии.
Чары прекратились: мы исчерпали наш ресурс, завершили экзегез наших скандальных устремлений. Наша любовная жизнь, бывшая некогда совокупностью чудес, стала совокупностью тревог и начала лавировать — между страхом и изнеможением — в поисках риска, необходимого для возбуждения. Вам следовало бы не возмущаться моими откровениями, а встречать их улыбкой. Что может быть комичнее молодой пары, которая пытается достичь высшей ступени порока и расписывается в своем банкротстве? Мы пережили радости свои, как переживаем времена года: этот простой факт должен был бы предостеречь вас — не относитесь серьезно к физическим крайностям. Мы ничем не рисковали, вина лежит на нашем испорченном, тепличном времени, из-за которого все лишается драматизма, мы же теряем способность чувствовать долго. Странная эпоха: труднее всего не оградить себя от непристойности, а извлечь ее на поверхность. Терпимость обезвредила самые жестокие ситуации, секс — это жалкое кощунство, у которого теперь нет даже сакрального достоинства. Современному распутнику угрожает не лишение прав, а скука.
В сущности, я был слишком здоров для этих излишеств: мне казалось, будто я перешел на другую сторону, хотя на самом деле не сдвинулся места. Я слишком ценил живописное, неожиданное и потому не мог по-настоящему увлечься теми эпизодами, которые составили веху в нашем существовании. Я пережил лето сексуального анархизма, накопил капитал эксцентрических эмоций, на мгновение пощекотавших мою чувственность, однако не засевших так глубоко, чтобы вписаться в архивы моей кожи. Я потерпел крах в стремлении преобразиться и остался мелким буржуа, который взбодрился на крутом вираже, а затем вернулся к общепринятым похотливым привычкам. Но еще больше я злился на Ребекку за то, что она подала мне надежду на метаморфозу и не преуспела в этом. Мы стали жить слишком высоко для наших жиденьких темпераментов и впали в смятение, как те бедняки, которых однажды пригласили на роскошную вечеринку, а затем отослали в их лачугу. Кроме того, ничто так не обескураживает человека, как открытие, что его собственные фантазии банальны: когда мы узнали, что в Лондоне, Нью-Йорке и Берлине существуют клубы, где с большим размахом практикуют то, что мы проделывали вдвоем, я внезапно остыл к нашим забавам — столь истоптанный бульвар был недостоин моих посещений. Эта жизнь в закрытой посудине, я бы сказал, ночной посудине, принуждавшая нас отделиться от мира, эта жизнь домоседов, обывательская именно в силу своей извращенности, потеряла всякий смысл. Если бы мы допустили в наши игры хоть какую-то публику, это могло бы отвлечь нас друг от друга, однако Ребекка не была расположена приглашать третьего участника или еще одну пару. Погрузившись в распутство, мы вели жизнь рантье, избегая любых приключений и риска. Но отвергнутый мир вновь вступал в свои права: чем крепче мы запирались, тем чаше слышали, как он стучит в дверь, шепчет в окно, дует в занавески, просит нас выйти, затеряться в нем, пока не поздно.