Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты совсем спятила?
— Нет, мой дорогой, я хочу вернуть тебе квартиру такой, какой она была.
Решительным жестом она схватила кухонный нож и методично вспорола одну за другой все сшитые ею подушки, затопив гостиную ливнем из белых ворсинок. Парализованный мощью этого урагана, я стоял неподвижно и подспудно испытывал, вероятно, смутное чувство, что заслужил подобное наказание. Избавлю вас от деталей этого плачевного дела — достаточно сказать, что наше счастливое теплое гнездышко было разорено за полчаса: часть моих книг разорвана, эротические аксессуары выброшены в окно, обои содраны, обе лампы разбиты о мое плечо. Ребекка ухитрилась в одиночку нанести такой же ущерб, какой производит вторжение полицейского отряда, и, когда она ушла, моя разгромленная квартира лежала в руинах. Я был раздавлен и, кажется, даже плакал над своим уничтоженным жилищем, как над нашей испоганенной любовью. Соседи наверняка все слышали: они и без того с трудом терпели по ночам любовные вопли Ребекки, репутация моя погибла.
Два часа спустя моя любовница, проявив столь характерную для нее непоследовательность, в слезах позвонила мне, чтобы вымолить прощение. Она просила разрешить ей возместить ущерб, вызывалась самолично все вычистить, хотя бы ей пришлось работать целую ночь.
— Прогони меня, если хочешь, но позволь мне сначала привести все в порядок.
Я согласился. Она вооружилась веником и совком. Я же, восседая на табурете, отдавал ей распоряжения, наслаждался ее покорностью, осыпал сарказмами, придирался к каждой мелочи, заставлял исполнять любой каприз. Эта идиотка, посмевшая напугать меня, теперь ползала передо мной. Когда спустя несколько часов она все убрала, я распахнул дверь и пожелал ей доброй ночи.
— Ты желаешь, чтобы я ушла?
— Предпочитаю.
— Я не хочу уходить.
— Так будет лучше: ну же, убирайся!
— Франц, я тебя люблю, я прошу у тебя прошения, я была не права. Я люблю только тебя, я готова на все ради тебя.
— У меня только одно желание: чтобы ты вылетела отсюда.
Слезы уже душили ее. Через минуту они прорвались бурными рыданиями, яростными конвульсивными стонами. Она упала передо мной на колени, целуя мне руки и ботинки.
— Я люблю тебя, — повторяла она, — умоляю, оставь меня хоть из жалости.
Она исступленно сжимала мои колени, а я ногой подталкивал ее к выходу, делая вид, будто решение мое непоколебимо. Мне хотелось увидеть, до чего может дойти влюбленная женщина, оказавшись в низшей позиции: ее униженными мольбами насыщалось мое тщеславие, и я раздувался от гордости, словно какой-нибудь паша. Она еще долго плакала, зарывшись лицом в ворс ковра, содрогаясь всем телом, воплощая неизбывное горе.
Я дождался паузы в этом кризисе и поставил драконовские условия ее возвращения — потребовал, чтобы мы реже встречались, чтобы мне была предоставлена полная свобода волочиться за кем угодно, чтобы она прекратила рыться в моих вещах и просматривать мою корреспонденцию. Ребекка удрученно кивала.
— Я готова все вынести, лишь бы ты хоть немного бывал со мной. Мне даже кажется, что ты смог бы любить другую, лишь бы это происходило при мне и я бы знала об этом. Я бы пошла за тобой на край света, даже если бы ты оттолкнул или прогнал меня. Ни одна мука, вызванная тобой, не сравнится с мукой потерять тебя.
Я зачарованно, с глупым удовлетворением слушал эти слова. Мне раньше и в голову не приходило, что эта женщина так сильно меня любит. Я ответил ей:
— Ты готова на все ради меня? Ты не права. Видишь ли, драма в том, что ты слишком меня любишь. Это от безделья, ведь у тебя нет работы, в которую ты могла бы вложить душу. Я требую, чтобы ты любила меня меньше: твоя страсть мне мешает. Разве ты не знаешь, что безумная любовь — это лукавый миф, созданный мужчинами для порабощения женщин?
Меня переполняло веселое ликование: я разыгрывал карту феминизма, уничтожал Ребекку во имя ее достоинства, выказывал явный талант к просвещенной подлости. На мгновение мне стало страшно — при мысли, что это счастье, эта улыбка целиком зависят от меня. Затем я изгнал сомнения, и на их место проскользнула другая мысль: с существом, отдавшим свою судьбу в полную мою власть, можно делать все, что мне заблагорассудится. Это открытие оказалось ужасным. Я с ним уже не расставался, и оно сыграло решающую роль в дальнейшем развитии нашей связи. Ребекка не посмела ничего возразить. Вечером она вывесила на парадной двери объявление, адресованное жителям дома: «Не беспокойтесь, это была всего лишь ссора».
Она вырвала у меня обещание не унижать ее и дала мне клятву, что никогда больше не позволит себе так вспылить. Естественно, я знал, что не смогу прикусить свой змеиный язык, и подозревал, что ее бешенство, изнанка непримиримой любви, прорвется при первом же сигнале тревоги. Эта кризисная ситуация мне нравилась: я обожаю доводить людей до крайности, приводить их в отчаяние, выкручивать им нервы вплоть до риска обжечься самому. Я нахожу здесь тот же хмель эксперимента, что и в пламени эротизма. Сцена служит продолжением похоти, утоляемой другими средствами. Кроме того, в нашем семействе женщины всегда скользили на грани безумия. Мой отец, дед и прадед владели даром доводить своих жен до помешательства. Я обрел жертву, которую мог умертвить во имя традиции: долгая череда домашних деспотов словно понуждала меня принять у них эстафету. Ведь тот, кто не берет ничего из прошлого, из прошлого своих предков, обречен пережить их несчастья.
Внезапно на наши лица, покрасневшие от гнусной исповеди, повеяло сквозняком: Ребекка резко, без стука, открыла дверь:
— Добрый вечер.
При звуках этого голоса затворник сразу оборвал свою бредовую болтовню. На лице его проступили яркие пятна, как если бы на кожу ему прилепили кусочки киновари.
— Да это же «Месье Неймется», — сказала она, склонившись передо мной. — Вы все так же ррраздражены?
— Да нет же, — с гадкой улыбкой поправил ее Франц, — это уже не «Месье Неймется», это Дон Кихот, спаситель котят, защитник вдов и сирот.
— Что он опять натворил? — воскликнула Ребекка, с трудом сдерживая гомерический хохот.
Этот вопрос меня добил. Я был уязвлен. В глубине души, разумеется, ибо на лице сохранял широкую улыбку, от которой у меня сводило губы. Мне страстно хотелось пресечь эти грубые выходки, но я сумел пробормотать лишь несколько маловразумительных слов. Сидел я там, где дыхание обоих супругов встречалось, и это был поток зловония. Мне требовался свежий воздух, я стремился вырваться на простор из грязной тины, где мы так долго копошились. В смятении я сбежал, хлопнув за собой дверью, и мне почудилось, будто в каюте слышатся язвительные смешки. Должно быть, мое фиаско их здорово развеселило. Я чувствовал себя замаранным, испачканным. Только жалким кривляньем Франца, малодушным состраданием к инвалиду можно объяснить мою терпимость к подобного рода пошлостям. Я ворвался в свою каюту, как затравленная лисица забивается в нору. Беатриса уже спала, и ее дыхание, чуть сладковатый аромат духов заполняли постель с почти тошнотворной бесцеремонностью. «О, прости, — тихонько сказал я, устыдившись этой мысли, — меня просто вывели из себя». Мне хотелось подумать, излить свою досаду, но волна усталости накрыла меня. Я был расстроен, онемевшее тело приказывало мне лечь спать. Я словно провалился в сон. Мне приснилось, что Ребекка стоит на верхней палубе, с венецианским котенком в руках; поглаживая его, она повторяет: «Ты заслуживаешь лучшей женщины, чем Беатриса, ты стоишь больше, чем та жизнь, которую она тебе готовит». Затем Ребекка бросает кошку в море и начинает грязно ругаться с жутким немецким акцентом. И лишь проснувшись посреди ночи, в поту от этого кошмара, я наконец понял, что такое каюта Франца — место разложения чувств.