Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проблему соотношения реальности и идеала Синявский решает с радикальностью необыкновенной. Ему хочется обобщений бердяевского размаха. Русская культура, которую Синявский сравнивает с лермонтовский Демоном, бросалась «на поиски идеала, но стоило ей взлететь к небу, как она падала вниз»[113]. Вот так вся культура и падала разом.
Зато в глубинах русской культуры, столь драматически мечущейся между землей и небом, Синявский отыскал ту литературно-социальную фигуру, которая самим своим существованием бросает вызов классицизму, а значит и социалистическому реализму, а, следовательно, и коммунистической телеологии. Это — всем известный лишний человек. В первой половине XIX века он не мог найти применения своим способностям из-за гнетущих социальных условий, затем метался между борющимися лагерями. Казалось, социалистический реализм оставил эту сумрачную фигуру в прошлом. Ан, нет, она выжила. Синявский и наделяет лишнего человека новой жизнью, социальной миссией. Онегин, Печорин и Самгин (Синявский еще не знаком с Живаго) живы поныне, и их легко узнать: «Он не за Цель, и не против Цели, он вне Цели…»[114]
О, если бы это было так, и Синявский претендовал на роль выразителя мнений лишних людей. Коммунистические идеологи уже обнаружили их — в мещанах, стилягах, тунеядцах. Каждое из этих направлений в свое время получало литературных выразителей в лице Зощенко, Евтушенко, Аксенова и Бродского, своевременно разоблаченных и раскритикованных. Но Синявский и здесь выдает одно за другое, за «лишнего человека», которому наплевать на Цель — ее критика и врага, претендовавшего всю историю освободительного движения на свое место в борьбе старой России и коммунистической идеи.
Прошлым выразителем философии лишнего человека Синявский назвал Волошина, который во время гражданской войны молился за тех, и за других (согласился бы Волошин с тем, что он лишний со своей молитвой?)[115]. Но сам-то Синявский ни за кого не молится. Он язвит иронией одну сторону, намекая на преимущества другой. Лишний человек может быть вне Цели. Но тот, кто отстаивает права лишнего человека быть вне, сам при этом может иметь и другую Цель. И тогда ирония — это не «смех лишнего человека»[116], а оружие в борьбе идеологий. Старт этой борьбы — все более открытой — дал ХХ съезд.
ХХ съезд стал сигналом для нового наступления прогрессистов и на время вызвал замешательство в рядах охранителей (самоубийство бывшего Генерального секретаря СП А. Фадеева в мае 1956 г. стало яркой приметой времени). Партийное собрание московских писателей, посвященное обсуждению итогов XX съезда КПСС, продолжалось три дня. Выступавшие говорили обо всем, что накопилось с 30-х годов. Многие настаивали, что ленинские принципы еще не восстановлены, что Советы потеряли реальную власть. Такие речи звучали по всей стране. Но то, за что других выгоняли из партии, писателям дозволялось.
Нужно было развивать успех. О. Берггольц потребовала отменить «неверные установки» постановления 1946 г. с осуждением писателей. Это выступление было заклеймлено как ревизионистское, но серьезных санкций не последовало. Писатели закрепили за собой право безнаказанно бороться за свои права.
Но общество ждало от писателей большего. Именно они могли стать выразителями вызревающих в нем социальных интересов. Летом 1956 г. симоновский «Новый мир» опубликовал сразу два произведения, в которых молодой положительный герой бросает вызов бюрократической косности: рассказ Д. Гранина «Собственное мнение» и роман В. Дудинцева «Не хлебом единым». Дудинцев, воспевший рационализатора, выступил выразителем интересов технической интеллигенции, и ее восторженные массы отплатили сторицей. Во время обсуждения в МГУ наплыв народа на некоторое время затруднил уличное движение. Обсуждение романа Дудинцева в ЦДЛ 22 октября 1956 г. превратилось в настоящий митинг в защиту технического творчества против бюрократического произвола. Зал был битком набит инженерами, литераторами и студентами.
Роман высоко оценили в своих выступлениях Н. Атаров («…Дудинцев создал своеобразную энциклопедию борьбы за технический прогресс»), С. Михалков, В. Овечкин («Роман написан мужественно, в нем нет обывательского смакования трудности»), В. Тендряков («В последнее время появились такие более или менее смелые произведения, но ни в одном из них так открыто и так сильно не было сказано о дряни»).
Кто же он, отрицательный герой повести Дроздов? Что он символизирует? Косность? Чванство? «Старое мышление»? Пока речь шла об инженерах, об отношениях на производстве, умеренный прогрессист Симонов мог торжествовать. Устанавливалась прочная связь между прогрессивными литераторами и технической интеллигенцией. Но тут слово взял К. Паустовский, и назвал вещи своими именами.
«Дроздовы» — это номенклатура. Невежественная, самовлюбленная господствующая каста, оторванная от народа, но выступающая от его имени. Паустовский проиллюстрировал свою мысль с помощью примера, который был моделью советского общества: «Сравнительно недавно мне довелось быть среди Дроздовых довольно длительное время и очень много с ними встречаться. Это было на теплоходе „Победа“. Половина пассажиров — интеллигенция, художники, рабочие, актеры. Это один слой, который занимал 2-й и 3-й классы. Каюты „люкс“ и 1-й класс занимал другой слой — заместители министров, крупные хозяйственники и прочие номенклатурные работники. С ними у нас ничего общего не было и не моглобыть, потому что по мнению 2-го и 3-го классов Дроздовы, занимавшие половину теплохода, были не только невыносимы своей спесью, своим абсолютным равнодушием, даже своей враждебностью ко всему, очевидно, кроме своего положения и собственного чванства»[117].
Паустовский ударил официальную коммунистическую идеологию в самое сердце, употребив слово «классы». А ведь на классы делятся не только каюты, но и классовое общество, которого в СССР вроде бы нет — но как похоже. Соответственно, и литературная позиция Паустовского звучала как революционный призыв: «Роман Дудинцева — это первое сражение с Дроздовыми, на которых наша литература должна накинуться, пока они не будут уничтожены в нашей стране»[118].
В. Дудинцев вспоминал об этом обсуждении: «Многие дальновидные писатели в своих выступлениях отмечали, что „автор соблюдает в своем произведении нормы критики“, тогда установленные XX съездом КПСС. Но галерка — в основном студенты — была недовольна, она требовала большей решительности, настаивая на более громком битье в колокола и барабаны. И вот некоторые писатели под влиянием студенческого экстремизма начали острее критиковать изображенную в романе бюрократию. Сидящие в первом ряду стали записывать такие выступления, и тогда находящийся со мной рядом Константин Симонов тихо сказал: „Все пропало…“»[119]