Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Успокаивая Нину Табидзе, Пастернак писал ей 4 декабря 1946 года: «Милая Ниночка, осенняя трепотня меня ни капельки не огорчила. Разве кто-нибудь из нас так туп и нескромен, чтобы сидеть и думать, с народом он или не с народом? Только такие фразеры и бесстыдники могут употреблять везде это страшное и большое слово. Мне было очень хорошо в конце прошлой зимы, весною, летом.. Я не только знал (как знаю и сейчас), где моя правда и что Божьему промыслу надо от меня, - мне казалось, что все это можно претворить в жизнь, в человеческом общении, в деятельности, на вечерах. Я с большим увлечением написал предисловие к моим шекспировским переводам... С еще большим подъемом я два месяца проработал над романом, по-новому, с чувством какой-то первичности, как, может быть, было только в начале моего поприща. Осенние события внешне замедлили и временно приостановили работу (все время денег приходится добиваться как милостыни), но теперь я ее возобновил. Ах, Нина, если бы людям дали волю, какое бы это было чудо, какое счастье! Я все время не могу избавиться от ощущения действительности как попранной сказки».
Евгений Пастернак вспоминал: «Отец рассказывал мне, как к нему приходили знакомые с советами выступить в печати с критикой Анны Ахматовой. Он отвечал, что никоим образом не может этого сделать, это совершенно исключено, так как он очень ее любит и она как будто тоже неплохо к нему относится.
- Но ведь и ваши стихи тоже непонятны народу.
- Да-да! - почти радостно отвечал он. - Мне еще об этом ваш Троцкий говорил!
Упоминание этого имени было чистым хулиганством. Литературных наставников точно ветром сдуло».
Отношения Пастернака к Сталину в 40-е годы для Пастернака оказываются неразрывно связаны с его отношениями с Александром Фадеевым, многолетним руководителем Союза советских писателей. Еще во время войны, 15 февраля 1942 года, Пастернак говорил Александру Гладкову: «Фадеев лично ко мне хорошо относится, но если ему велят меня четвертовать, он добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком. Есть выражение «человек с двойной душой». У нас таких много. Про Фадеева я сказал бы иначе. У него душа разделена на множество непроницаемых отсеков, как подводная лодка. Только алкоголь все смешивает, все переборки поднимаются...». Он вспоминал, что «в Переделкине Фадеев иногда, налившись, являлся ко мне и начинал откровенничать. Меня смущало и обижало, что он позволял себе это именно со мной».
В данном случае Пастернак имел в виду доклад Фадеева в Союзе писателей 30 декабря 1942 года, где были подвергнуты резкой критике Федин, Зощенко, Сельвинский, Асеев и Пастернак «за идеологическое искривление».
Рассказывают, что на одном и заседаний правления Союза Фадеев нагрубил Пастернаку, а затем, чтобы загладить вину, прислал своего садовника к Пастернакам, и тот высадил там целую вишневую аллею.
Пастернак как в воду глядел. Фадееву еще предстояло сыграть видную роль в антипастернаковской кампании. 4 сентября 1946 года на заседании президиума правления Союза писателей СССР он, только что заняв пост первого секретаря Союза, обвинил Пастернака в отрыве от народа и непризнании «нашей идеологии», назвал его «безыдейным, далеким от советской действительности автором». Пастернак был выведен из членов правления Союза. А 17 сентября на общемосковском собрании писателей в Доме ученых А. А. Фадеев предупредил, что «безыдейная и аполитичная поэзия Пастернака не может служить идеалом для наследников великой русской поэзии».
В бумагах Пастернака сохранился черновик ответного письма Фадееву 1946 года:
«По сведениям Союза писателей, в некоторых литературных кругах Запада придают несвойственное значение моей деятельности, по ее скромности и непроизводительности несообразное... Напрасно противопоставлять меня действительности, которая во всех отношениях сильнее и выше меня. Вместе со всеми обыкновенными людьми, чувствующими живо и естественно, я связан одинаковостью души и мысли с моим веком и моим отечеством, и был бы слепым ничтожеством, если бы за некоторыми суровостями времени, преходящими и неизбежными, не видел нравственной высоты и величия, к которым шагнула нынешняя Россия и которые предсказаны были ей нашими великими предшественниками ».
На смерть Сталина Пастернак откликнулся 7 марта 1953 года письмом Варламу Шаламову: «Февральская революция застала меня в глуши Вятской губернии на Каме, на одном заводе... Нынешнее трагическое событие застало меня тоже вне Москвы, в зимнем лесу, и состояние здоровья не позволит мне в дни прощанья приехать в город. Вчера утром вдали за березами пронесли свернутые знамена с черною каймою, я понял, что случилось. Тихо кругом.
Все слова наполнились до краев значением, истиной. И тихо в лесу. Всего лучшего».
Событие вроде бы трагическое, но письма, тем более адресованные ссыльному, совсем недавно откинувшемуся с Колымы, частенько перлюстрируются, а прощаться с усопшим поэт явно не спешит.
А 14 марта 1953 года Пастернак написал последнее письмо Фадееву. Он понимал, что фадеевская эпоха кончилась вместе с эпохой Сталина, и подводил итог для обеих:
«14 марта 1953, Болшево, санаторий.
Дорогой Саша!
Когда я прочел в «Правде» твою статью «О гуманизме Сталина», мне захотелось написать тебе. Мне подумалось, что облегчение от чувств, теснящихся во мне всю последнюю неделю, я мог бы найти в письме к тебе.
Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, могуществом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа.
Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажило тебе лицо и пропитало собою твою душу.
А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны.
Как эти венки, стоят и не расходятся несколько рожденных этою смертию мыслей.
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид!
Все мы юношами вспыхивали