Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Делал все, что мог: старательно держал волну их рации, иногда вызывал (безуспешно), иногда шарил правее-левее, на соседних диапазонах (без толку).
Тут оно все и случилось…
Наступила полная тишина в эфире. Хотя нет, я неточно выразился. Полной тишины в эфире не бывает. Всегда идет треск, разве что порой потише, порой погромче. Треск, шуршание, чьи-то разговоры на пределе слышимости… А сейчас впервые на моей памяти (да и потом такого не случалось) в эфире настала полная и абсолютная тишина. Только что он был изрядно забит нашими и немецкими разговорами – и вдруг все они пропали, обрушилась тишина, ни шорохов, ни треска. Словно питание обрубило, но зеленая лампочка горела как ни в чем не бывало, все с питанием было в порядке. Повертел я ручку вправо-влево, уже размашисто, прошелся по всей шкале – и везде было то же самое. Чертовщина какая-то…
Должно быть, лицо у меня стало… мало сказать удивленное – ошарашенное. Наверно, я был на себя не похож – Гуляев одним прыжком оказался рядом, спросил почему-то шепотом:
– Что?!
Я молча снял наушники и протянул ему. Когда он прижал один к уху, прошелся по шкале вместо объяснений, чтобы сам послушал. Он послушал. И я понял, глядя на его ошарашенное лицо, как я сам сейчас выгляжу – да точно так же, тут и думать нечего.
– Эт-то что такое… – произнес он в пространство, адресуясь вовсе даже не ко мне. Но я все же сказал:
– Не могу знать…
А что я еще мог сказать? Гуляев машинально протянул мне наушники, я так же машинально их надел. И тут какие-то звуки все же раздались на фоне этой непонятной тишины. Больше всего это походило на безмятежный плеск морской волны о берег (был я раз в Ялте, в точности с таким звуком в ясный солнечный день волны набегали на берег…).
Снова я прошелся по всей шкале, и везде было то же самое. Снова Гуляев взял у меня наушники, показал жестом, чтобы я покрутил верньер – и снова лицо у него стало изумленное до крайности. Сказал словно бы с ноткой беспомощности:
– Ну, сделай что-нибудь…
– Что? – спросил я так же беспомощно и для наглядности как следует крутанул верньер. – Везде та же хрень, куда ни ткнись…
В глазах у него стоял ужас, слепой, нерассуждающий. Если выразиться высокопарно, в них отражалось наше ближайшее будущее. Очень даже незавидное…
В ту пору самое страшное для связиста преступление формулировалось кратко: «Не смог установить связь». Все равно, шла ли речь о рации или проводной связи. В лучшем случае – штрафная, а в худшем… Сами понимаете. В любом случае – трибунал. А то и без трибунала. Как доносило всезнающее «солдатское радио», маршал Жуков не раз отправлял связистов под расстрел без всяких трибуналов, своей волей, а нашим фронтом командовал как раз Жуков. Теперь уже никаких сомнений нет, что высокое начальство придает этому разведпоиску огромное значение, и если установить связь с разведчиками так и не удастся, идти мне при самом лучшем раскладе под трибунал. И Гуляеву тоже. Он, конечно, не связист, но он здесь – старший начальник. Я не смог установить, а он не смог обеспечить, следовательно, пойдет «прицепом». Никаких материальных доказательств наших объяснений не будет, им просто неоткуда взяться. Загадочный шум в наушниках на всех диапазонах к делу не подошьешь. Какая разница, штрафной батальон или штрафная рота? Долго все равно не живут. Суровое было времечко…
Гуляев плюхнулся на брезентовый раскладной стульчик рядом с моим, прижал к уху тыльной стороной второй наушник. Смотрел на меня с яростной надеждой. А я отвел глаза – что я мог сделать и чем помочь? Крутил верньер уже чисто машинально, но на всех диапазонах слышалось одно и то же – безмятежный плеск набегающих на берег морских волн. Именно эта безмятежность, совершенно мирные звуки и угнетали больше всего. Будь это какой-нибудь рев, визг, скрежет – пожалуй, было бы легче…
А потом зазвучала музыка – чистая, без помех, опять-таки безмятежно мирная, как будто и не было войны…
Странноватая была музыка, никогда прежде такой не слышал. Даже не мог определить, на каких инструментах играют. Безусловно, не джаз, не тогдашний эстрадный оркестр, не опера и уж никак не оперетта. Очень приятная, задорная мелодия, ни на что не похожая…
Потом вступил высокий, звонкий голос, то ли мальчишеский, то ли девчоночий, сразу и не определить, тем более пребывая в самых расстроенных чувствах. Красивая песня, хорошие слова – опять-таки безмятежные, мирные, никак не сочетавшиеся с гремевшей который год войной, словно ее к нам занесло из какого-то неизвестного далека, где все иначе, никакой войны нет и никого не убивают…
Уж не знаю, что думал Гуляев, на которого я все так же старался не смотреть. Сам я не думал ни о чем. Совершенно ни о чем. Разве что одно крутилось в голове, пока я сидел как истукан и слушал загадочную, ни на что прежде слышанное не похожую музыку: чему быть, того не миновать…
Кончилась песня. Мы все так же сидели в каком-то оцепенении, прижимали к уху наушники, он – левый, я – соответственно правый. И тут резко, без всякого перехода, словно занавес упал, хлынула в эфир прежняя разноголосица на русском и немецком, все шумы и треск, каким полагалось быть. Ничего толком не соображая, не пытаясь понять, я форменным образом выхватил у Гуляева наушники, напялил их на голову, повел указатель на волну разведчиков. Очень быстро наткнулся на знакомое:
– Тополь, Тополь, я Сокол. Тополь, Тополь, я Сокол, отвечайте.
Есть связь!!! Голос Васи Алиференко был прекрасно слышен, звучал четко, хотя к нему, если можно так сказать, прижимался лающий немецкий говор.
Я чуть ли не заорал в ответ, что слышу хорошо, готов к приему. Схватил карандаш и блокнот, стал под диктовку Сокола записывать – как и в прошлые разы, что-то мне абсолютно непонятное, звучало это примерно так:
– Клен – шесть, два, двадцать два, Резеда – шесть, один, восемь-десять один, Кедр…
А иногда – несколько групп по пять цифр. Передача была не такая уж длинная, потом я, как полагалось, повторил старательно это мне непонятное. Дал подтверждение. Конец связи. Гуляев выхватил у меня блокнот, быстро прочитал, явно себя не помня от радости, ткнул меня кулаком в плечо и заорал прямо-таки восторженно, перемежая матом:
– Да ты знаешь, старшина! Да ты знаешь! Это ж! Это! – и вновь мать-перемать.
И почти выбежал из палатки. А я остался сидеть, отмякая от сумасшедшего напряжения, не снимая наушников, без всякой на то необходимости крутил верньер, но теперь вновь слушал самый обычный эфир, голоса наши и немецкие, то спокойные, то возбужденная скороговорка, которая на всех языках одинакова…
Рад был до ушей, что все обошлось, – вот и все мои тогдашние чувства. Только через неделю приключилась другая радость, совершенно неожиданная.
Так уж сложилось, что радистам наград достается гораздо меньше, чем кому-либо еще. С одной стороны, исправно выполняешь свои обязанности, с другой – пусть даже ты и способствовал чему-то серьезному, важному, твое дело как бы и сторона: сидел себе сиднем, бубнил в микрофон… Ничем особенным не рискуя. Те, кто под неприятельским огнем налаживают проводную связь на поле боя, рискуют не в пример сильнее, в первую очередь – жизнью. Им и награды, им и главный почет. Служил я третий год, и было у меня всего-то две медали, советская и польская. Ну, обижаться тут не на что и не на кого – так жизнь сложилась, тем, кто в окопах, на передке, в сто раз хуже приходится, а я даже ни разу и не ранен, немцев видел только пленными…