Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только он появлялся у нас дома, сразу начиналась бесконечная карусель, на которую с опаской поглядывали мои родители. Перед их глазами мелькали какие-то предметы, воздух оглашался воинственными выкриками, а сами мы то катались по полу, сцепившись в клубок, то, задрав кверху ноги, торчали на голове, выясняя, кто кого перестоит.
Бома любил приходить ко мне, потому что наша квартира своей свободой и простором находилась в резком контрасте с той, где он жил. Я же, наоборот, любил наведываться в его длинную сумрачную комнату, наполненную множеством старинных предметов и шорохом страниц книги, над которой сидел дед Бомы. Мама моего друга умерла, когда Бома был совсем еще маленьким, и теперь это унылое, отмеченное печатью скорби жилье населяли трое мужчин – старый заросший бородой дед Бомы с вечной черной ермолкой на голове, отец Бомы – верзила-водопроводчик Матвей Славский, которого за его рост называли в городе Полтора Матвея, и сам Бома, впрочем, всегда стремившийся прочь из этой комнаты, стены которой были слишком тесны для его мальчишеского задора.
Но что же тянуло туда меня? Таинство смерти, всегда незримо присутствовавшее в этом доме? Или портреты каких-то дореволюционных стариков и чопорных старух, все в овальных рамах, развешанные по стенам вперемешку с фотографиями молодой еще женщины, находившейся теперь вместе с ними по ту сторону бытия. Или сам дед Бомы привлекал и отпугивал меня одновременно. Высокий, худой, в круглой черной шапочке, он обычно сидел у окна в старом кресле, обитом потертой к тому времени кожей, и через огромную лупу читал толстую старинную книгу с непонятными значками. Самые волнующие минуты я переживал, когда дед вдруг отрывался от чтения и, что-то невнятно бормоча, проходил мимо, совершенно меня не замечая, как будто я и в самом деле отсутствовал в этой комнате. И тогда мне с ужасом начинало казаться, что некими могущественными силами я и впрямь превращался в невидимку, растворившись в косом солнечном луче, пересекающем унылую комнату.
Масло в огонь подливал Бома. Он рассказывал, что в книге с пожелтевшими страницами, над которой дед его проводил все свое время, написано о том, что случилось на этом свете до нашего рождения, а также обо всем, что должно произойти в ближайшем будущем. Когда дед засыпал, роняя голову на грудь, мы на цыпочках подкрадывались к креслу и всматривались в странные нездешние буквы, словно пытались рассмотреть в них свою судьбу. «Пятикнижие Моисеево», – произносил Бома шепотом, как некое заклинание.
Я нисколько не сомневался, что книга, лежащая на коленях у задремавшего старика, способна приоткрыть дверь в глубины таинственного мира, а он, этот мир, возбуждал во мне такую непреодолимую тягу, словно я уже когда-то существовал в нем, но было это в каких-то очень далеких, непостижимых для моего разумения временах.
Родители отпускали меня к Боме по воскресеньям. Он жил напротив кинотеатра «Пролетарий», перестроенного еще в первые годы советской власти из конюшни заводчика Рабиновича. По какой-то причине Бома не хотел, чтобы я по утрам заходил к нему в дом, а потому встречались мы обычно у окошечка кассы, где продавались билеты на детские сеансы. Бома стоял всегда одним из первых у заветной амбразуры, я с трудом протискивался к нему, и после небольшой потасовки с напиравшими сзади такими же пацанами, как мы, в наших руках оказывались заветные билетики, стоимостью десять копеек каждый.
Но однажды – помню это было морозной и очень снежной зимой – я нарушил традицию и, придя на полчаса раньше, поднялся по ступенькам высокого крыльца, прошмыгнул в сени, очистил от снега валенки и отворил дверь в комнату. На тумбочке посреди комнаты красовался массивный бронзовый подсвечник. Из восьми свечей, вставленных в его отверстия, горела только одна, самая первая. Старик в ермолке и Бома сидели за столом, выводя нараспев странные слова: «Борух ата адонай элохейну мэлэх ха олам». Отец Бомы стоял около старого потемневшего от времени буфета, на выдвинутой доске которого расположились бутылка водки и рюмка, наполненная до краев. Он натирал горбушку черного хлеба чесночной головкой и, прикрыв глаза, вслушивался в гортанные звуки напева. Но лишь только старик произнес слово «омен», Полтора Матвея тотчас же опрокинул в себя приготовленную рюмку и, смачно крякнув, отправил вслед за ней солидный кусок горбушки. Никогда не забуду растерянный взгляд Бомы, направленный в мою сторону, запах чеснока, заполнивший тесное пространство, и брезгливый взмах руки седобородого старца, изгонявшего меня из комнаты как назойливую муху.
В конечном счете история моих взаимоотношений с Бомой вылилась в историю его подвига и моего падения, как бы высокопарно это ни звучало. И состояла она, соответственно, из двух происшествий. Первое случилось в шестом классе, когда наши таланты стали получать первые признаки общественного признания. Я умел громко и с выражением читать стихи, а Бома поражал окружающих не только своими ярко выраженными способностями к математике, но и умением жонглировать массой разнообразных предметов.
Мы благополучно прошли через школьный конкурс художественной самодеятельности и были единогласно отобраны для выступления на общегородском смотре юных дарований. Под торжественное мероприятие выделили городской театр и определили для этого выходной день в самом конце апреля, который, как я хорошо помню, был наполнен голубым небом и нежным, совсем уже теплым весенним ветерком.
К десяти часам утра мы, участники смотра, собрались у здания школы под статуями пионера и пионерки, что располагались на высоком цементном постаменте. Пионерка, глядя в небеса, отдавала салют, очевидно, самому Господу Богу, а пионер, запрокинув туда же голову, трубил в несуществующий горн, загадочно исчезнувший почти сразу после установки скульптурной группы. Нас построили парами, и под барабанный бой, с развернутыми знаменами, хранившимися до этого момента в кабинете директора, мы отправились к зданию театра за общегородским признанием наших талантов.
Мы шли – я был в одной паре с Бомой – посередине мостовой, а прохожие останавливались на тротуарах и провожали нас улыбками, приветственными жестами и веселыми возгласами. Это было незабываемое шествие под чистым, без единого облака небом, в голубизне которого купались опушенные первой зеленью деревья, а ласковые лучи солнца, прогревавшие соскучившуюся по ним землю, делали городские улицы прекрасными до неузнаваемости. Тогда, наверное, впервые обнаружил я, что влюблен в этот город. И Бома тоже был в него влюблен. Мы смотрели по сторонам, полностью захваченные этим новым чувством, и молча – а поскольку гремели барабаны, то и торжественно – клялись в вечной ему преданности и любви.