Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем вперед вышел красивый юноша, а за ним прекрасная девушка, вся одежда которой состояла лишь из маленькой цепочки пониже талии. Рука об руку они приблизились к Фараону, преклонили колени, и, когда его голова коснулась пола, юноша испросил разрешения исполнить песню.
„О чем она?" — спросил Усермаатра.
„О, Возлюбленный Амоном, в своей песне я буду говорить от имени дикого фигового дерева, которое умоляет цветок вступить под сень его листьев, чтобы оно смогло поговорить с ней".
„Что ж, расскажи ей то, что знаешь, Дикое Фиговое Дерево", — сказал Усермаатра под веселый хохот Двора.
Молодой человек запел, обращаясь к девушке, громким сочным голосом, исполненным уверенности в своем умении обращаться с женщинами:
Твои листья — капли росы,
Твоя беседка зелена,
Зеленее папируса
И краснее рубина.
Твои лепестки — мед,
А кожа подобна опалу,
О, приди ко мне!
Он умолк. Девушка подошла так близко, что он смог обнять ее за талию и сделал это умело, двигая своими кистью и локтем, подобно ветви дерева. Затем он озорно улыбнулся присутствующим женщинам и пропел две последние строки:
О, я не скажу о том, что вижу,
Нет, я не скажу о том, что вижу!
Дикое Фиговое Дерево обнял девушку, поднял ее на руки и вынес из зала, пройдя между столами под громкий смех, а сановники старались коснуться ее грудей и похлопать ее по заду.
Певца сменили танцоры, на которых, как и на девушке, не было никакой одежды, кроме цепочек вокруг талий, и они танцевали не только перед Фараоном, но и ходили между гостей, снимая крышки с кувшинов с вином, наполняя кубки, а затем возвращая крышки на место. В промежутках, когда они не прислуживали и не танцевали, они стояли между нами, хлопая в ладоши под музыку, и их
бедра извивались столь причудливо, что перед моими глазами змеились белые стены Мемфиса.
Снова появился Пепти, но теперь он нес коробку с красками, огромную, как щит, и палку длиннее его руки в форме палочки для письма. Орудуя этими громоздкими предметами, он сделал вид, что пишет, в то время как невероятных размеров колесничий — я никогда не видел такого огромного человека, одетый как двенадцатилетний мальчик — он был в набедренной повязке, сандалиях и с косичкой, переброшенной вперед через одно плечо, — стоял перед Пепти, мотая головой от стыда.
„Ты забросил книги, — говорил Пепти. — Ты предался удовольствиям. Ты шляешься по улицам. Каждый вечер от тебя несет пивом".
Когда я увидел, как радостно смеется Усермаатра, мне стала понятнее причина успеха Пепти в Садах. Как же он, должно быть, развлекал маленьких цариц и Фараона! Насколько счастливее стала эта обитель без моего угрюмого лица. Я ощутил горячее проклятие зависти и задумался о том, насколько я готов встретить свой конец, когда мое сердце все еще так ревниво.
„Запах выпитого тобой пива, — сказал Пепти колесничему, — отпугивает всех. Ты — сломанное весло и не можешь привести свою лодку ни к одному из берегов. Ты — храм, покинутый его Богом, дом без хлеба". Произнеся эти слова голосом, к всеобщему удовольствию исполненным глубочайшей почтительности, он разыграл целое представление, изображая, что записывает все те мудрые мысли, что только что изрек. Однако его письменные принадлежности были слишком неудобными, и он все время что-то ронял или пачкал, пока вся его игра не стала настолько смешной, что даже Маатхорнефрура начала понемногу смеяться.
Достаточно скоро великан-колесничий показал Пепти язык и пошел от него прочь. Притворяясь очень пьяным, он врезался в толпу, едва удержавшись на ногах, чтобы не свалиться на высоких гостей, и даже в духе этого вольного представления, к ужасу многих, имел наглость петлять и бродить рядом с помостом Самого Фараона. Однако, едва удержавшись, чтобы зайти так далеко и прикоснуться к шестам, поддерживавшим балдахин, он вместо этого доковылял до стола высших сановников и чуть не опрокинул его на них. Затем он с шумом добрался до Визиря и там стал издавать очень правдоподобные звуки бедственного состояния желудка. Настолько отчетливы были рулады его внутренностей, что
Визирь не мог усидеть на месте и в страхе отвернулся, опасаясь быть облеванным. Тут даже я впервые рассмеялся и уже не мог остановиться, будто смеялся в последний раз. Затем колесничий пал ниц перед слугой-сирийцем и принялся целовать его ступни и ласкать его щиколотки, покуда не взглянул вверх и не увидел, что это простой разносчик, тогда он плюнул на землю, вскочил на ноги, побежал было прочь и снова упал. Пепти не отставал от него со своими огромными письменными принадлежностями, все время пытаясь писать и не прекращая ругать его. „Вот, — говорил он, — наставления для тебя. Не забывай их. Учись петь под флейту, читать молитвы под дудку, подстрой свой голос под лиру и хорошенько играй на арфе", — но тут пьяница упал посреди пляшущих обнаженных девушек, которые принялись его обнимать, сели рядом с его неподвижным телом, играли с его волосами, а когда он притворился бездыханным, принялись лить на него масло, покуда он совершенно не вымок, а потом облепили его тело венками из сухих листьев. Почти все присутствовавшие заходились от жадного удовольствия, будто каждым спазмом своего смеха они все прочнее усаживали Фараона на Троне Его Торжества и приближали конец этих дней неопределенности, тогда как я, глубоко погрузившись во мрак души Маатхорнефруры, уже не мог смеяться, а потому размышлял о природе веселья. Я спрашивал себя: не смеемся ли мы оттого, что узрели лицо Бога, которого никогда ранее не видели, и потому немедленно отвели глаза в сторону? Человек смеется, не желая больше ничего видеть. Тогда ничто не смущает покой Богов. Разумеется, я не мог смеяться.
Как я сказал, мы с Маатхорнефрурой оказались в одиночестве. Колесничий, растирая на себе масло, попытался подняться, поскользнулся в луже вокруг него, наконец встал, покачнулся, вызвав визг у женщин, которые испугались того, что его скользкое тело может задеть их, и наконец рухнул на Пепти, круша его доску с красками и палку для письма. Все это время тростниковые трубы, барабаны, тамбурины и цитры играли очень быстро, будто музыканты гнались за злыми духами. Затем Пепти и колесничий убежали под громкие рукоплескания, а масло было вытерто с пола. Наступила тишина. Усермаатра поднял Свою Плетку, и она просвистела в воздухе.
Теперь два быка с громким стуком втащили салазки. На них лежала мумия. Раздались крики.
„Настоящая?" — спросила меня Маатхорнефрура.
„Подделка", — ответил я, и мумию увезли, подошли два уборщика и убрали то, что оставили быки. Вновь наступила тишина. Развлечение закончилось. Однако обряды должны были продолжаться.
Вперед вышел Визирь. От волнения у нескольких сановников даже вырвались стоны. Я не помню имени того Визиря, их у Усер-маатра было много. Однажды я слышал, как он сказал: „Фараон, который живет долго — сила Двух Земель, а хороший Визирь способен лишь целовать Его стопы. Есть много хороших Визирей".
Этот, как и большинство Его Визирей, был стар, и той ночью он был пьян от счастья, что его избрали одним из восьми Распорядителей. Он изрек очень много слов, хотя было бы довольно и нескольких, и говорил об Усермаатра как о восходящем солнце, прогоняющем из Египта всю тьму. „Когда Ты отдыхаешь в Своем Дворце, — говорил он, — к Тебе стекаются слова из всех земель, ибо у Тебя множество ушей и сила Твоего слуха велика. Глаза Твои яснее звезд, и видишь Ты дальше солнца. — Здесь он остановился и подумал о том, что сказал, а затем добавил: — Я говорю всем собравшимся здесь, что ухо Единственного настолько чутко, что мне достаточно произнести всего одно слово в отдаленном месте, как Он уже слышит его и призывает меня пред Свое лицо. Я ничего не могу скрыть от Того, Кто видит оком Сокрытого. Я даже не смею думать о Его достоинствах из страха, что не смогу все их назвать, ибо Он знает также и мои мысли".