Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И отец обрадуется, и братья, и сестры!
– Ага! Ага!
– Женишься, поди? А, Шарафут?
– Ага… – Шарафут отвечает не сразу, с улыбкой смущения, отвернув лицо и не глядя на Ивана Константиновича. – Ага… – повторяет он еле слышно и сконфуженно смотрит в пол.
Конечно, он женится! Все люди женятся. Чем он хуже других? У него будет жена, дети – все, как у людей.
– Ну и нас смотри не забывай, Шарафут.
– Ага… – Шарафут беспомощно приоткрывает рот и огорченно качает головой.
Но тут – словно прорвало плотину! – Шарафут выливает в целой куче слов свою печаль и тревогу:
– Ох, вашам благородьям. Я уехала – ты голоднам сидела! Новам денщикам тибе лапшам кормила…
Мысль о том, как плохо будет Ивану Константиновичу с «новам денщикам», очень угнетает Шарафута. Как будет жить Иван Константинович без своего Шарафута? «Ай-яйяй, дермам делам. Казань горит!» Ведь новый денщик не знает, что Иван Константинович не любит лапши. Откуда ему это знать? И что на ночной столик надо ставить вечером стакан холодного чаю, и что пуговицы к мундиру и кителю должны быть пришиты «намертво»…
Новый денщик будет еще, чего доброго, обижать зверей Ивана Константиновича: попугая Сингапура, мопса Барыню, кота Папашу, золотых и прочих рыбок, жаб, саламандр, черепах. Разве новый денщик упомнит, каких зверей и какой пищей кормить надо? Даст червяка мопсу, котлету рыбкам, муравьиные яйца попугаю – и готово: подохнут все.
В последние дни перед отъездом Шарафут стирает, утюжит, крахмалит белье Ивана Константиновича и Лени, вощит полы, натирает мебель, чистит все металлические предметы в доме – дверные ручки, печные листы, кастрюли, самовары – до солнечного блеска.
Пусть «ихням благородьям» и «Леням» как можно дольше помнят Шарафута!
Уезжает Шарафут в самом затрапезном своем виде: в ветхой солдатской шинельке, старой круглой фуражке блином, в латаных-перелатаных сапогах. Но он возвращается в родную деревню, как богатая невеста: с приданым. Под мышкой у него, в деревянном сундучке – бесценные сокровища! Новые брюки, парадная, ни разу не надеванная гимнастерка из чертовой кожи и новенькие сапоги – это подарок Ивана Константиновича. В кармане гимнастерки завернутая в несколько рядов папиросной бумаги цепочка для часов.
Часов у него нет, но это неважно: была бы цепочка, а часы когда-нибудь придут. И ведь кто видит, есть у тебя в кармане часы или нету их. А цепочка висит на виду, ее приметит всякий.
Цепочка из неизвестного металла. Шарафут ее купил накануне отъезда и натер мелом ярче золота.
– Чепка! – показал он Лене и от восхищения даже не сразу закрыл рот. – Видал?
Последние дни перед отъездом Шарафут провел в непрерывных переходах от радости к печали. Но все это – и смех, и слезы, и надежды, и грусть – было как летний дождик: быстро налетающий и скоро высыхающий.
За пазухой вместе с паспортом и несколькими серебряными рублями Шарафут увез десять конвертов с наклеенной на каждый семикопеечной маркой и написанным рукой Лени адресом Ивана Константиновича. В каждый конверт вложен чистый листок бумаги. На этих листках Шарафут будет иногда писать письма, состоящие из одного-двух слов (больше он не выдюжит): «Здоров», «Все хорошо» и т. п.
Я иногда думаю: почему Шарафут, такой смышленый и способный, так мало и плохо научился говорить по-русски? Вероятно, попади он в город с исключительно русской окружающей средой, он научился бы гораздо большему и быстрее. Но в нашем городе он слыхал вокруг себя целых пять языков: русский, польский, литовский, еврейский, белорусский, и это сбивало его с толку. Все же объясняется он по-русски довольно понятно, по крайней мере для нас. И Леня научил его читать. Пишет Шарафут печатными буквами.
Первое письмо от Шарафутдинова приходит скоро. Оно, видно, опущено в ящик на какой-то станции по пути к «Мензелинскам уездам Уфимскам губерням». Как и предполагалось, письмо заключает в себе только одно слово, нацарапанное карандашом печатными буквами: «Дарова».
Мы расшифровываем это, как «здоров» (женский род Шарафут предпочитает во всех частях речи: и в существительных, и в прилагательных, и в местоимениях, и в глаголах). Неожиданностью для нас является лишь то, что под словом «дарова» Шарафут нацарапал еще слово «Шар» с длинным хвостиком. Мы не сразу догадываемся, что это Шарафутова подпись. Вот, думал он, наверное, с каким шиком он подписывается!
В общем, мы довольны: здоров – и ладно. Подождем дальнейших известий…
Но дальше Шарафут почему-то надолго замолкает. Никаких вестей от него нет. Что бы это значило?
Впрочем, думать и гадать об этом нам некогда: молчание Шарафута забылось из-за целого потока происшествий. Можно подумать, что новый век рассердился на самого себя за бездеятельность – и события посыпались, как росинки мака из созревших головок. Во всей России начинается полоса сильнейших студенческих беспорядков.
За последние годы студенческие беспорядки и волнения происходили ежегодно, главным образом весной. Потом они стали вспыхивать повсеместно еще и осенью и зимой. Они становятся все сильнее, бурливее, участвует в них все большее число студентов. Иногда студенты объявляют забастовки: они отказываются посещать лекции и занятия до тех пор, пока не будут выполнены их требования. К бастующим студентам одного университета присоединяются и студенты университетов в других городах. До сих пор требования студентов чаще всего касаются внутренних дел университета: освобождения арестованных товарищей, разрешения на устройство сходок, удаления кого-либо из преподавателей, заклеймивших себя недостойным поступком.
В общем, студенты до сих пор боролись главным образом за свои чисто студенческие – так называемые академические – права.
Гораздо реже их требования выходили за пределы этих академических вопросов.
Царское правительство подавляет студенческие беспорядки жестко, даже жестоко. Неблагонадежных студентов увольняют, исключают из университетов, ссылают, арестовывают. В здание университета вводят полицию и войска, разгоняющие студенческие сходки. Уличные демонстрации студентов подавляются казачьими нагайками, «селедками» городовых (так называются плоские шашки).
Минувшей зимой за участие в студенческих беспорядках пострадал брат Мани Фейгель – студент Петербургского университета Матвей Фейгель. Все мы, Манины подруги, и Леня с товарищами очень любим Матвея. Он для нас не только «брат нашей Мани», но и прежде всего «наш Матвей». Каждый приезд Матвея домой на каникулы – праздник для всех нас. Такой он умница, наш Матвей, так много знает, такой по-доброму веселый, никогда не унывающий, такой смешной со своим любимым словечком «чу́дно-чу́дно-чудно». И вдруг минувшей зимой его сперва арестовали, а затем исключили из университета и выслали из Петербурга.
– Началось у нас все с того, – рассказывал нам Матвей, – что арестовали несколько наших студентов: их подозревали в том, что они революционеры. Ну конечно, мы потребовали освобождения товарищей. В университете все гудело и громыхало, как перед грозой. И вот в этот самый момент – скажем прямо: неудачно выбрало начальство момент праздновать! – назначается на восьмое февраля ежегодный торжественный университетский акт… Ах, вы хотите торжествовать? А скандала не хотите? Впрочем, все равно, хотите вы скандала или не хотите, – вы его получите! Да еще какой чу́дный-чу́дный-чу́дный!.. И Матвей весело хохочет.