Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Волгоград — это Сталинград. Его переименовали в тысяча девятьсот шестьдесят первом году, после Двадцать второго съезда…
Зажмурив глаза, я выстрелил этой фразой и ожидал после нее определенной реакции — недоумения, возмущения, недоверчивой улыбки, совета обратиться в санчасть. Но Фарбер даже не улыбнулся, а просто сказал:
— А вот то, что сейчас здесь происходит, как называется — может быть, Волгоградская битва?
— Представьте себе, одно время некоторые говорили именно так.
Несколько секунд мы молчали, потом, зажмурившись опять, я сделал второй выстрел:
— Из сказанного мною единственное, что вас поразило, это переименование Сталинграда? Больше ничего?
— Простите, но, кроме этого, вы пока ничего не сказали.
— Нет, я сказал о Двадцать втором съезде.
Опять молчание.
— А до него были Двадцать первый и Двадцатый, было развенчание культа личности. А до этого еще масса событий, в том числе победа над Германией и разгром немцев вот здесь, под Сталинградом.
Фарбер оживился:
— Разгром? Победа? Ни минуты в этом не сомневался. Верите, ни минуты… А когда? Когда?
— Здесь — второго февраля сорок третьего года. А над Германией в сорок пятом году, девятого мая…
Фарбер посчитал на пальцах:
— Октябрь, ноябрь, декабрь, январь… Четыре месяца все-таки. Порядочно…
— За четыре месяца знаете сколько тут народу перемелет? Подумать страшно. — Это сказал связист Ландрин. Потом добавил: — Особенно если пацанов и стариков будут присылать. Винтовка из рук валится.
Я не выдержал:
— Слушайте, Фарбер, вы что думаете, я в игру с вами играю?
— Если в игру, то занятную. Но я вовсе этого не думаю.
— Что же вы думаете?
— Пока ничего. Жду.
— Чего?
— Ваших объяснений.
В этом месте проснулся старшина, потом пришел боец и сказал, что командир взвода интересуется, почему до сих пор не принесли с берега ужин. Связист позвонил на берег и узнал, что ужин уже в пути. Когда боец ушел, Фарбер посмотрел на меня, как мне показалось, с улыбкой, а может быть, это мне действительно показалось, и тихо заговорил, коснувшись моего плеча:
— Я сказал, что жду ваших объяснений. Нет, я не жду их. Я готов признать, что есть на свете явления, которые трудно объяснить. Что такое, например, шаровая молния, явление Фединга, Тунгусский метеорит, телепатия… Я, например, верю в телепатию, верю в передачу мыслей на расстояние. Я знал человека, который утверждал, что живет второй жизнью, что первый раз дожил до шестидесяти с чем-то лет и умерщвлен был опричниками. Все считали его сумасшедшим, а мне очень интересно было с ним разговаривать, особенно когда он начинал рассказывать о князе Курбском, которого, по его словам, будучи московским боярином, хорошо знал. Может быть, он действительно его знал…
— Уж не считаете ли вы и меня… — начал было я, но Фарбер тут же перебил:
— Упаси бог. Я ничего не считаю. Просто мне хочется облегчить ваше положение. Облегчить, дав понять, что верю в ваш утренний — как он называется — турбоэлектроход? — не меньше, чем в то, что параллельные линии пересекаются. Пусть в бесконечности, но пересекаются. Утверждают же, что пересекаются, и мы верим — что остается делать? И в бесконечность верим, хотя понять и объяснить ее не можем.
— Спасибо, — сказал я.
— Не стоит благодарности, — в тон мне ответил Фарбер. — Благодарить надо немцев — дают нам сегодня спокойно поговорить…
(К слову сказать, весь день и ночь я удивлялся неестественной тишине на передовой. Потом уже, после всех этих событий, я обнаружил в своей книге, которую после многолетнего перерыва, конечно, сразу же перечитал, что в начале октября немцы дали нам два дня отдыха: материальную часть, должно быть, чистили. Кроме «мессеров», самолетов не было.)
— Так что, — продолжал Фарбер, — не будем тратить время попусту, скоро и ночь пройдет. Вот вы упомянули о культе личности. Это что? Неужели речь идет о… — Он запнулся.
— Да.
— Невероятно…
Фарбер повернулся к Ландрину:
— Шел бы ты спать. Я тут сам у аппарата подежурю.
— Я что, мешаю?
— Говорят тебе, иди спать, и все.
Впервые я услыхал в голосе Фарбера повелительные интонации.
Ландрин неохотно вышел.
— Все это слишком сложно, пусть лучше поспит. К тому же треплив невероятно. Бог его ведает, чего на весь полк наболтает. — Помолчав, он добавил: — А что, были еще какие-нибудь перемены? Вернее, будут?
— Да… и довольно существенные.
Я пытался собраться с мыслями. А они расползались.
В землянке никого не было. Только я и Фарбер. Пора… Больше тянуть нельзя. Расскажу обо всем, что знаю, чему мы, оставшиеся в живых, были свидетелями. Но Фарбер мне не дал.
— Погодите. Не торопитесь. Для одной ночи, пожалуй, многовато. И вообще, сочтите меня страусом, кем угодно, но я еще не уверен, что должен все это знать. Узнавать надо все самому, из жизни. А сейчас воюем, вот и все, правда? Даже здесь еще четыре месяца провоюем. До февраля, вы сказали?
— Да, до второго февраля. А потом будете приводить себя в порядок, пополняться. На Украине, в районе Купянска. До самого июля.
Фарбер вынул и поставил на стол рыжую круглую, как у всех нас в то время, коробку с табаком.
— У вас есть газетка?
Я стал рыться в карманах и, к своему удивлению, обнаружил в левом кармане гимнастерки кожаный бумажник с изображением оленя, купленный в прошлом году в Таллине. В нем лежал аккредитив и несколько почтовых марок. Я их купил несколько месяцев назад, 9 мая, в Москве на Центральном телеграфе, серию марок, посвященных двадцатилетию окончания войны.
— Вот вам маленькое доказательство того, что утром действительно был турбоэлектроход «Россия».
Фарбер взял протянутые марки. Они были большие, квадратные, с золотым тиснением, датой «1945–1965» и копиями известных картин периода войны. На одной, в шестнадцать копеек, изображена была картина Юона «Салют Победы» — Кремль, Красная площадь, небо в огнях…
Фарбер долго рассматривал ее, потом сказал:
— Хотелось бы дожить… Представьте себе, хотелось бы…
Я вспомнил, что Смоктуновский воевал под Сталинградом, и как-то само собой у меня вырвалось:
— Доживешь, Кеша, доживешь.
— Как вы сказали?
— Доживете, говорю. Я это знаю.
Фарбер поднял на меня глаза:
— Мы что?.. После войны мы с вами встретимся?
— Встретимся. Даже здесь, в Сталинграде…
Фарбер снял очки и несколько секунд молча смотрел куда-то в угол.
— М-да… Все это очень странно. Очень…
Он опять надел очки и внимательно стал разглядывать другую марку, репродукцию известной картины Ф. Богородского «Слава павшим героям». Мертвый моряк, лежащий, очевидно, на носилках, укрыт шинелью. Над ним склонилась мать. На переднем плане коленопреклоненный офицер в живописной плащ-палатке и с множеством орденов. Сзади два суровых солдата с автоматами, тоже в плащ-палатках и