Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время разговор крутился вокруг шахиншаха, его супруги, его свиты, автомобилей, венков почетного караула, потом стал увядать. Солдаты чувствовали себя неловко, я молчал, зато унылый наш сосед, заказав себе второй графинчик, вдруг оживился:
— Вот смотрю я на вас, молодых людей, защитников Родины, и знаете, о чем думаю? Были вы на месте великих боев, великого кровопролития, где люди жизнь отдавали, чтоб вам жилось хорошо. Не им, а вам. А вы, кроме шаха и шахини, ничего там не увидели. Ну, приехал шах, ну, возложил венки, все возлагают венки, а вы рты поразевали.
— Так мы ж в первый раз, интересно все же… — робко сказали солдаты.
— Что интересно? На царей смотреть? Я вот на этом кургане тоже воевал. Пришлось. Ну не на самом кургане, но бывать приходилось. Не узнаешь его теперь. Не курган, а символ. Это про отцов ваших, про героизм ихний.
Ребята вдруг обиделись.
— Не учите нас, — сказал старший. — О том, что здесь происходило, мы понимаем не хуже других. — Он замолчал и, видимо смутившись резкости своих слов, протянул соседу пачку «Казбека».
— Нет, батенька, не курим. Давно не курим, второй год уже не курим. И что ж, утром проснусь — хоть бы раз кашлянул. Не верите? — Он посмотрел на меня. — Попробуйте. Вы, я вижу, одну за другой, изо рта не выпускаете. Напрасно. В высшей степени напрасно. Человек вы немолодой, книги и газеты читаете, о губительных последствиях никотина, очевидно, знаете…
— И водки тоже. — Я посмотрел на своих ребят — они еле сдерживались от смеха. — Может, повторим вчерашнее, пойдем в мою каюту, а?
И мы пошли в мою каюту. Но о войне я больше не говорил. Выпили только положенную на троих норму и разошлись. Из остатков водки я сделал себе компресс: щиколотка моя все-таки распухла и стала багрового цвета.
На этом можно было бы и кончить эту в высшей степени странную, так идиллически закончившуюся историю. Но еще об одном эпизоде, имеющем к ней косвенное отношение, я не могу не рассказать.
Месяца через полтора-два в Москве я повстречался со Смоктуновским. Он был не один, с ним шел человек, назвавшийся при знакомстве Василием Григорьевичем Шуйским.
Он был немолод, лет шестидесяти, очень бледен, с высоким лбом и умным, немного ироническим взглядом. Одет был просто, я сказал бы даже — неряшливо, как одеваются среднего достатка, много уже повидавшие актеры. Но что сразу приковало мое внимание — это огромный сердоликовый перстень-печатка на указательном пальце правой руки. Разговаривая, он машинально все время его вертел. Мне очень хотелось рассмотреть его повнимательнее, но я постеснялся.
Когда Василий Григорьевич ушел, Смоктуновский сказал мне:
— Очень интересный тип. Когда-то был актером, и, говорят, неплохим. Сейчас суфлер. Одинокий. Очень милый. Много читал. Это чувствуется, правда? Но есть у него один псих. Ты видал этот перстень? Так вот, он утверждает, что подарен он ему ни более ни менее как князем Курбским. А? Неплохо? Встретишься с ним — не пожалеешь и наслушаешься таких рассказов, что граф Алексей Константинович Толстой позавидовал бы…
Но Василия Григорьевича я больше не видел. Авось встретимся еще когда-нибудь. Интересно все-таки. Впрочем, интересными встречами меня теперь не удивишь.
1965
Живой, книжный, киношный
……………………………………
Произошла наконец долгожданная встреча трех Валег. Живого, книжного и киношного. Произошла на станции Бурла, Алтайского края, в июле сего, 1971 года.
Встреча с прошлым, скажем прямо, дело нелегкое. Что-то в нем, в этом прошлом, какое бы оно ни было, веселое или грустное, всегда немножко идеализируется. И, столкнувшись с ним, боишься что-то спугнуть, разбить неосторожным движением.
Память о прошлом…
Вот идет она навстречу, маленькая, в ковбоечке, в кепчонке, в мешковатых штанах, идет навстречу по пустынному перрону — и вдруг начинает обнимать и тискать тебя, и вдруг оказывается, нет слов, какие-то междометия, всхлипы, стоны, смех…
Потом мы сидим в маленькой беседке, перед нами сковородка с яичницей («Будут и пельмени, не беспокойтесь, все будет…»), и вот начинается:
— Ну, твое здоровье, Валега!
— За ваше, товарищ капитан!
(О, как приятно слышать это «капитан» поседевшему майору запаса!)
— За тех, кто остался жив!
— За память о всех тех, кого уже нет…
…А Митясов, Митясов, начальник штаба? Живой? Живой. Пишет изредка. На Кавказе где-то. И Страмцов живой. Под Москвой, в Нахабине. И Валиулина, комвзвода, после войны видал. А Люся, писарша, — не знаю. А вот Абид, замполит, не дожил. 9 мая, в Берлине…
Валега наливает еще по рюмочке.
Подумать только, ведь это мы первый раз с ним выпиваем. На фронте он носил всегда на поясе две фляги: одну с молоком, другую с водкой, но командиру не положено было пить со своим связным. А сейчас мы равны, оба штатские, пей сколько хочешь.
Я боюсь этого «сколько хочешь», но что поделаешь — надо… Хозяева — жена, дочь, зять-летчик, внучонок — сидят и смотрят, чтоб не передернул. И стесняешься передернуть, но помнишь, что вечером еще встреча зрителей с «героями» — из Барнаула прислали специально фильм «Солдаты».
Только сейчас замечаю, как мало изменился Валега. Тогда, на фронте, деловитый, сумрачный, никогда не сидевший без дела, всегда боявшийся, что я сделаю не то, что надо, он казался старше своих лет. А сейчас моложе. Как-то приблизились друг к другу оба возраста. И появилось то, что он, очевидно, скрывал на фронте, чуть-чуть только иногда приоткрывая, — хитрый, веселый глаз. Вот и сейчас смотрит на меня этим глазом. И опять тискает, мнет меня.
— Ну, хватит, хватит, пожалей мои кости… Кстати, дорогой товарищ связной, как это ты не «уберег» своего капитана в Люблине? А? И не стыдно тебе?
Валега становится вдруг серьезным, даже сердитым.
— А кто виноват? Сами виноваты. Заставили меня полевую сумку искать, а сами с начфином подались в Люблин, по секрету от меня…
Действительно, так оно и было…
Наш батальон бездельничал в каком-то панском поместье с гуляющими по парку павлинами, а я «сбежал» от Валеги в Люблин, где были еще немцы. Там и поймала меня пуля автоматчика.
Валегу ранило несколько позже, под Варшавой. В армию уже не вернулся. Повалялся в госпиталях, в сорок пятом демобилизовался. Жил сначала в Барнауле (сам он из тех краев), потом женился, перебрался в эту самую Бурлу, в степной Алтай — ровный, гладкий, с редкими «околками», маленькими березовыми рощицами, разбросанными то тут, то там. Мало радующие глаз места, зато такой картошки, как здесь,