Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таня сидела в палате у Синцова и рассказывала ему, как выглядит сейчас Сталинград, через который она только что проехала, переправившись с той стороны Волги.
– Все разминируют, разминируют… Одна наша санитарка вчера подорвалась – мотор вырвало, и водителя с врачом в кабине – наповал. А кто ехал в кузове, никого даже не поцарапало. А есть раненые просто от того, что стены рушатся. Стоит, стоит, а потом как завалится… Сейчас такие стены даже подрывать приказали. На проезжей части трупы убрали, а под развалинами, говорят, еще много тысяч… Все равно до весны всех не выкопают. А как только тепло станет, сразу начнутся инфекции. В общем, работы у всех ужас сколько! А жителей еще совсем мало. Когда был митинг, казалось, все-таки много пришло на площадь, а сейчас едешь – и почти никого. А в снегу столько железа: водители только и делают, что колеса качают…
Она говорила про Сталинград, а Синцов сидел рядом с ней на койке, слушал и думал о том водителе и враче, которые подорвались вчера на мине. Сегодня, значит, уже зарыты в сталинградской земле или на том берегу, за Волгой… А мог сидеть рядом с тем водителем на той машине не тот врач, а вот этот, который сидит сейчас рядом с ним на койке…
Да, судя по ее рассказу, невесело выглядит сейчас город Сталинград. И стерегут людей среди его развалин ржавые, залежавшиеся смерти! Вчера в их госпиталь привезли трех таких, при смерти, хотя война уже за шестьсот километров – позавчера взяли Ростов, а сегодня по радио передавали, что и Харьков…
– Сидела бы уж лучше там у себя, за Волгой, чем взад и вперед ездить…
– сказал он.
Таня в первую секунду обиделась. Она по-прежнему работала в эвакоотделении, и ей приходилось бывать в разных госпиталях, но чтобы трижды за это время из-за Волги, где теперь был санитарный отдел армии, попадать именно сюда, к нему, ей приходилось каждый раз идти на душевно трудные для нее личные просьбы. Неужели он сам до этого не додумался? Неужели надо объяснять это? И, уже обидевшись, поняла, что он не об этом, а о той машине с убитыми водителем и врачом, про которую она с маху ляпнула. Поняла и сказала:
– Совершенно зря ты об этом подумал. Если уже сейчас об этом думать, что же мы с тобой на войне будем делать? Ничего у нас с тобой тогда не выйдет…
– Выйдет! Это я пока в госпитале такой психованный. А вернусь на войну, буду опять нормальный.
– Кто-нибудь был за это время у тебя?
– Нет. Как приехал Завалишин тогда, в то же утро, что и ты, с тех пор больше никого не было. Наверное, слишком заняты.
– Сверх головы, – сказала она. – И тем более твоя дивизия теперь уже сорок километров за Волгой.
– Не знал. Тогда понятно.
– Вчера у нас прошел слух, что скоро начнем грузить свое хозяйство в эшелоны, – сказала Таня. – Из трех госпиталей раненых уже эвакуировали, можем хоть завтра грузиться.
– А как с нашим? – с тревогой спросил Синцов.
– С вашим пока решают: или догрузить вас за счет других, или свернуть и готовить к погрузке.
– Если свернут – плохо, – сказал Синцов. – Тогда не зацепишься. А я уже написал рапорт на имя командующего, чтобы оставили в нашей армии.
– Когда?
– В тот же день, как ты была. Чтобы по выздоровлении послали на любую должность, на какую сочтут пригодным. – Он чуть заметно шевельнул своей подвязанной на косынке, забинтованной рукой. – О батальоне думать не приходится.
Таня все еще не могла привыкнуть к этой высовывавшейся из рукава халата укороченной, без пальцев, руке. Сколько она видела таких рук и не таких, а обрубленных и по локоть и по плечо, а вот на его руку даже боялась глядеть, чтобы он вдруг не почувствовал, что она еще не привыкла. Она помнила, как лежали у нее на плечах его большие, тяжелые, добрые руки там, в госпитале, где они вдруг встретились, когда он приехал искать своего командира роты. Помнила и не могла привыкнуть. Она уже готова была любить эту обрубленную, беспомощную, какую-то вдруг детскую руку, любить так же, как любила его глаза, или волосы, или сутулые сильные плечи. Любить была готова, а привыкнуть еще не могла.
– Не знаю, – сказал он, – может быть, в штабе полка или в штабе дивизии найдут для меня место. Дальше бы уходить не хотелось. Но это, конечно, как скажут. Скажут, замполитом этого госпиталя пойти – готов и на это. Опыт как-никак имею, четвертый раз лежу. – Он усмехнулся, и она поняла, что он шутит: быть замполитом в госпитале, конечно, не согласится, станет добиваться своего.
– Вчера ждал тебя…
– Вчера не могла, – перебила она. – Никак не могла.
– А разве я говорю, что могла? Я говорю, что ждал. Я и позавчера ждал. И третьего дня ждал. И когда ты у меня днем была, вечером опять ждал.
– Но это уж просто глупо.
– Конечно, глупо, – улыбнулся он. – А чем мне еще заниматься, кроме этого? Ждал тебя вчера и в первый раз сам побрился.
– И весь изрезался. Зачем это нужно было делать?
«Вот так всегда, – подумал он. – Говорит совершенно не то, что сказали бы на ее месте другие. Другие бы похвалили: молодец, как это у тебя хорошо вышло одной рукой, а она ругается».
– Зачем это было нужно? – сердито повторила она. – Хочешь доказать, что уже привык к своей руке? Зачем? Попросил бы, чтоб побрили. Вон как порезался! Я сначала говорить даже не хотела.
– Кожу не мог оттянуть, вот и порезался.
– И зачем было спешить? Кому это надо? Заживет рука, все, что сможешь, будешь ею делать.
Она говорила с ним, как сама с собой, совершенно не думая, что можно и чего нельзя ему сказать, говорила, считая, что ему можно сказать все, как себе.
– Медленно заживает, надоело, – сказал он.
– Ничего подобного, я вашего ведущего хирурга спрашивала. Он говорит: быстро. Такие раны знаешь как долго заживают. Еще будет болеть, давать знать о себе, так что приготовься. И не сердись, я нарочно тебе говорю, чтобы помнил об этом, когда будешь требовать выписки или решать, на какую должность проситься. Во всяком случае, в первое время.
Она не собиралась его утешать, она хотела думать о его жизни вместе с ним, и это было сильнее всяких слов о любви. Она не говорила их ни в прошлый раз, ни сегодня, просто вела себя как человек, который уже не думает ни о нем, ни о себе отдельно друг от Друга.
– Ну, как ты решила? – спросил он. – Я уже все узнал.
Он говорил о том же, о чем и в прошлый раз, – узнавал, где и как, находясь в армии, можно это оформить, чтобы они считались мужем и женой. А она, когда он спросил: «Ну, как ты решила?» – подумала, что ей решать нечего. Просто надо сообразить, как лучше сделать. Когда неделю назад он заговорил об этом, она не ответила потому, что думала о другом – беспокоилась за него. Он, сам того не зная, был тогда на волоске от второй ампутации. А сегодня выглядел совсем иначе, не лежал с температурой, а сидел на койке и даже успел, оказывается, порезаться в пяти местах, пока брился. Может быть, и в самом деле его рапорт удовлетворят и оставят в армии? Тем более что рапорт пошел к Серпилину. Серпилин, правда, такой человек, что все равно не поступит против совести, но разве это будет против совести? Ни против чьей совестя это не будет!