Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твердо помня, что этого мерзкого типуса следовало взять живьем, я тщательно прицелился и всадил ему пулю, пардон, в ягодицу. С такой раной далеко верхом не ускачешь. К тому же Чарторыйский оказался довольно чувствительным к ранениям. Он отчаянно заверещал и мешком свалился с лошади. Под прикрытием огня «спецов» я перебежками добежал до лежавшего ничком пана Адама и обезоружил его. Оглянувшись, я увидел, что поляки или убиты, или ранены, или стоят, задрав руки «в гору».
Убедившись, что дело сделано и один из главных участников заговора задержан, я сообщил об этом Пану.
– Молодец, Сыч, чисто сработано. Я скоро к вам сам подъеду. Тогда ты мне доложишь обо всем на месте. Скажу тебе только, что и остальных фигурантов мы уже повязали.
– Наши все целы?
– Все. А вот местный контингент потерял несколько человек. Печально… Но у ребят еще мало опыта. А опыт добывается кровью. Впрочем, что тебе объяснять – ты и сам все хорошо знаешь…
– Понятно, жду, до связи, – произнес я и, почувствовав вдруг неимоверную усталость, присел на камень. Как там моя Барби? Чем она сейчас занимается? Мне неожиданно захотелось увидеть любимую и услышать ее ласковый голос…
* * *
12 (24) июня 1801 года. Санкт-Петербург, Михайловский замок.
Джон Мак-Криди, на свободе
– Заходите, мистер Мак-Криди, – сказал немолодой человек, встретивший меня на пороге кабинета. Он был похож на отца Джона Квигли, пастора церкви святого Патрика, куда меня в детстве и юности часто водили на воскресную службу – хоть моя мама и была католичкой, католических храмов в нашем городе не осталось, и она скрепя сердце обычно молилась у англикан.
Вот только в отличие от того доброго пастора, за которым водился один небольшой грешок – уж очень он уважал ирландский виски, – у моего нового знакомого не было никаких признаков подобных предпочтений и в помине. Зато в его облике неуловимо прослеживался облик власти.
Да, для меня у каждого человека – свой отпечаток. Еще ребенком я любил рисовать. Мать меня за это нещадно драла – бумага была недешева, а проку от моих «художеств» она не видела. Вот если бы я стал учеником аптекаря, а когда-нибудь и сам открыл свою аптеку, то это стало бы пределом ее мечтаний. Увы, аптекарь наотрез отказался брать «маленького паписта», сколько мама его ни уговаривала. А другие профессии – пекаря, кузнеца, плотника – меня не прельщали. И я тогда убежал в море юнгой. Для мамы это был серьезный удар – ведь мой отец пропал вместе с его кораблем, а, кроме меня, других сыновей у нее не было. Конечно, у меня были две сестры, но для ирландской матери главное – сын. И этот сын отправился в ту же стихию, где когда-то погиб ее муж.
Но, как ни странно, мое юношеское увлечение сослужило мне неплохую службу. Жизнь моряка – ежедневный тяжелый труд. Но время от времени у меня появлялось немного свободного времени. И я от нечего делать набрасывал карандашом портреты некоторых моих товарищей, потом кое-кого из матросов, а когда их увидел боцман, пришлось рисовать и его, а затем и капитана с первым помощником. Не могу сказать, что мне стало от этого намного легче, но меня с тех пор ни разу серьезно не наказывали, на мою задницу не покушались – в отличие от других юнг.
Время шло, я стал матросом, и теперь уже большим спросом пользовались картины с обнаженными прелестницами, которые я продавал или обменивал на табак. Потом в портах местные умельцы по части татуировок по моим картинкам накалывали изображения развеселых девиц. Надо сказать, что для офицеров я все, как и раньше, делал бесплатно – и они у меня и дальше заказывали портреты.
С тех пор при виде каждого человека я первым делом пытаюсь увидеть его некую внутреннюю сущность. Так, О’Нил – настоящей его фамилии я не знаю – для меня нечто вроде рыцаря без страха и упрека, и это несмотря на теперешний его род деятельности. Виконт больше похож на крысу – они умные, изворотливые, но подлые и не гнушаются пожирать себе подобных. Интересно, что сходство это не только внутреннее, но и в какой-то мере внешнее…
Помню, как прусские жандармы пришли по мою душу. Ничего не спрашивая, они схватили меня, побили и поволокли в каталажку. Оказался я тогда в подземелье мемельского замка – если сам замок потихоньку разваливается, то в подземелье находятся несколько камер, которые используются для содержания арестантов. Камер холодных, мрачных, промозглых – с потолка капает холодная вода, а по полу бегают те самые крысы, которые мне так напоминают виконта…
Проблема была в том, что я совсем не знал немецкого – я всегда смеялся, что говорю на двух языках, английском и ольстерском шотландском, который англичанин не поймет, хоть это по сути тот же язык[145]. Ещё я знаю несколько слов на французском и самые начатки латыни – все-таки я пусть и нерадивый, но католик. Но немецкий, увы, не знаю вовсе.
А мои надсмотрщики каждый день вытаскивали меня на допрос и орали на меня по-немецки. Я им каждый раз отвечал, что знаю только английский, а также просил передать русскому консулу, что «птица вернулась в гнездо». Именно эту фразу заставил меня заучить мой друг О’Нил на случай, если я попаду в руки пруссаков. В ответ меня били – ничего мне не сломали и не выбили, но в камеру я возвращался окровавленным.
Так продолжалось несколько дней. Потом пришел человек, одетый получше и немного говорящий на английском. Я ему разъяснил, что я всего лишь путешествовал по Пруссии – и попросил его передать фразу про птицу русскому консулу. Тот хмыкнул и сказал:
– А говорите, что не при делах.
Но через день меня приодели, смыли кровь, развязали, посадили на повозку и отвезли к консулу. Тот посмотрел на меня, как на пустое место, и произнес:
– Завтра вас отвезут, куда надо.
На следующий день я оказался в Тауроггене, где меня уже ждала карета – самая настоящая! И мы поехали в Петербург, куда прибыли вчера вечером. А сегодня меня привели в замок, в котором, как мне сказали, живет сам император Павел, к этому господину. Говорил он по-английски весьма неплохо, но со странным акцентом, похожим на колониальный.