Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фишер убежал и вернулся с врачом. Тот велел нам держать Джордже и вколол ему успокоительное. Когда Джордже затих, врач сказал, что оставит его переночевать в медпункте, а утром увезет в больницу. Джордже попросил, чтобы я пришел охранять его с оружием. Врач согласился. Я сидел возле его койки с тяжелым чешским ружьем в руках, оберегая его от воображаемых врагов. Еще до того, как Джордже стал засыпать под воздействием укола, он успел объяснить мне, что он был одним из немногих детей, выживших в Аушвице, и фашистам известно, что он был свидетелем их зверств, поэтому сейчас они разыскивают его, чтобы убить. «Здесь полно офицеров СС, которые прикидываются израильтянами, – шепнул он мне, – тебе тоже надо быть осторожнее: если они узнают, что ты еврей, то и тебя убьют».
Утром его на «скорой» отвезли в больницу, а вещи забыли на базе.
– Куда его повезли? – спросил я Фишера.
– В Беэр-Яаков, – ответил он.
Я вспомнил, что, когда мы прощались на причале Хайфского порта, моя рыдающая мама повторяла снова и снова: «Запомни, меня везут в Беэр-Яаков. Лагерь репатриантов в Беэр-Яаков».
Я сказал Фишеру, что вещи Джордже остались в палатке, и я должен отвезти их ему.
Фишер удивился.
– Ты всего неделю в Израиле, – сказал он, – как ты найдешь Беэр-Яаков?
Я объяснил ему, что хочу найти мать. Фишер окинул меня взглядом. Мне показалось, что в какой-то момент он разглядел, что за солдатской формой скрывается всего лишь ребенок.
– Ладно, – сказал он, – отвези ему его вещмешок, но учти – тебе придется ехать на попутках.
Даже на венгерском я не знал, что такое «вещмешок» и что такое «попутки», но согласился. До Хадеры меня подбросил наш грузовик. Высадив меня, водитель объяснил, в каком направлении находится Тель-Авив, показал, как нужно останавливать машины, и уехал. Название места было написано у меня на клочке бумаги – на иврите и на венгерском, с нарисованной Фишером картой в придачу: военный госпиталь для душевнобольных, Беэр-Яаков.
Наверное, даже оставшись посреди пустыни Сахара, я не чувствовал бы себя таким потерянным. Однако я всего за несколько часов добрался до госпиталя в Беэр-Яакове – и только благодаря тому, что в то время солдат подвозили почти все водители, и, когда я показывал им записку с адресом, они, понимая, что я не знаю иврит, изо всех сил старались мне помочь (и не только на словах).
Девушка-солдат в приемном покое госпиталя указала мне на барак, где находился рядовой Джордже, и я направился туда с вещмешком на плече. По дороге меня остановил доктор в белом халате.
– Как поживаешь? – мягко спросил он меня.
– Нормально, – ответил я по-немецки, – спасибо.
Врач не отставал:
– Как ты себя чувствуешь?
– Нормально.
– Ты уверен?
Я вдруг понял.
– Герр доктор, их бин нихт феррюкт, – сказал я, – я не сумасшедший.
– Зишер, зишер, – улыбнулся он с пониманием, похлопывая меня по плечу, – конечно нет. Может, все-таки поговорим об этом?
Тут я почувствовал, как меня потихоньку охватывает паника. Ведь ни один сумасшедший не понимает, что он сумасшедший. Может, я и правда сошел с ума? Может, Фишер и меня послал сюда по указанию врача? За последние несколько недель со мной столько всего произошло, что немудрено было свихнуться. Как мне доказать, что я нормальный? Как на самом деле ведут себя нормальные люди?
Выручила меня девушка-солдат из приемного покоя, которая сообразила, что происходит, и объяснила все доктору. Он проводил меня, снова похлопав по спине. Пока я стремительно удалялся, то спиной продолжал чувствовать его подозрительный взгляд.
Я пришел к Джордже, который сидел в бараке еще с тремя пациентами. Он показал кивком на коридор и, когда мы вышли, прошептал мне на ухо: «Эти трое сумасшедшие. Я – единственный нормальный в палате», – и пошел за чаем. Я вернулся, и один из этих троих сказал мне: «Бедняга, он же сумасшедший. Но ты не волнуйся, мы за ним присмотрим».
С тех пор я больше никогда не видел Джордже, не слышал о нем и не знаю, что с ним произошло.
Маму, Руди и Петера я нашел лежащими на сохнутовских кроватях в жалком заброшенном бараке британской военной базы, на которой разместили около пятисот репатриантов. Вместе с ними в бараке жили еще около пятидесяти человек, которые развесили между кроватями одеяла на веревках, создавая хоть какое-то подобие комнатушек.
Когда я вошел, мама лишилась дара речи: ее маленький Томи был в военной форме. Она обняла меня и заплакала. Потом заметила мою нелепую фуражку французского Иностранного легиона и расхохоталась. Все это казалось ей какой-то ошибкой. Что мы делаем в этом жалком бараке, на этой заброшенной базе, в этом забытом богом месте, в этой непонятной стране? Как нам выбраться отсюда? Как вернуться домой, в квартиру, которую мы оставили, за школьные парты, на верфь на Дунае, к друзьям, к долгим партиям в бридж, к языку, на котором писали и говорили, к нормальной жизни людей нашего круга? Что нам здесь нужно? Этот гортанный язык невозможно понять, эту пищу нельзя проглотить; чтобы помыться, надо стоять в очереди; по ночам всюду слышны плач и ругань; днем все болтаются без дела, и непонятно, что нас ждет. Зачем нам это?
По прошествии лет, из глубины своей ухоженной могилы на кладбище Кирьят-Шауль, над которой склонилась лиловая бугенвиллея, я смотрю на того парня, каким я был, и поражаюсь тому, насколько ясно он осознавал свое предназначение. Я прожил в Израиле шестьдесят лет, и единение мое с этой страной было абсолютным, это всегда был самый большой (кроме семьи) мой источник силы – осознание того, что я нахожусь в единственном месте на Земле, где может жить еврей, и в единственном месте, где мог жить я сам. Патриотизм мой был бурным, иногда громогласным, по той же причине, по которой новообращенные всегда святее папы римского: я знал, что могло быть по-другому. Гетто убедило меня в том, что мне необходимо место, куда я могу пойти, но никто не может представить себе чувств, которые я испытывал, когда наконец обрел такое место.
Не страна была обязана мне, а я – ей. В отличие от мамы мне Израиль не казался чужим, чужаком здесь был я. У меня была цель: стать израильтянином. Через несколько лет, когда я закончил службу в армии, мне попалась на глаза брошюра для поступающих в Еврейский университет в Иерусалиме. У меня тогда не было даже аттестата зрелости, и я не понял девяноста процентов из того, что было написано в проспекте, но на первой странице я нацарапал одно предложение: «КЛИНУСЬ, ЧТО ПАСТУПЛЮ ТУДА».
Я обнял маму и вернулся в армию.
После двухнедельных курсов молодого бойца нас, парней из Югославии, отправили на неделю в кибуц Ягур, чтобы мы познакомились с тамошней жизнью. Я знал о существовании кибуцев, но не совсем представлял себе, о чем идет речь, и отправился туда с радостью, в предвкушении настоящего израильского приключения. Но кибуцники сделали все, чтобы оправдать мое сложившееся мнение о жизни в социалистическом обществе. А точнее, они не сделали ничего. Выделили нам две комнаты, назначили ответственного за нас и дали нам работу – на кухне, в поле, на уборке.