Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это время Руди открыл вместе с двумя компаньонами ферму по выращиванию шампиньонов. Это было время жесткой экономии, норма потребления мяса составляла семьдесят пять граммов в месяц, поэтому они решили, что на грибы будет спрос. Ферма располагалась в большом заброшенном здании на окраине Тель-Авива, и им не хватило денег, чтобы покрасить стены. Руди освободил для меня чулан, в котором по стенам текла вода. Я притащил туда матрас и письменный стол и превратил этот чулан в свой первый дом. Когда через несколько месяцев наступила зима, обнаружилось, что здание находится над руслом реки Аялон: я не раз просыпался почти полностью в воде, а мои немногочисленные пожитки плавали вокруг, как бумажные кораблики.
В основе работы фермы была система кондиционирования воздуха. В разных камерах была разная температура, что позволяло контролировать скорость прорастания грибов (их рост имеет сезонный характер, они реагируют на тепло и холод). Ферма была заполнена до отказа деревянными ящиками величиной метр на метр, в которых в красноватом песке были посеяны споры грибов. Каждый раз, получив заказ от фирмы-покупателя, мы поднимали температуру в одной из камер, и на следующий день там вырастали грибы.
Через несколько недель после моего приезда испортилась система кондиционирования, и все грибы выросли за одну ночь. Тысячи грибов росли с головокружительной скоростью, прямо на наших глазах. Целый лес шампиньонов, белые ковры, белые простыни влажных мясистых грибов, прилипающих к рукам. У всех трех компаньонов – истерика. Целую ночь мы выскребали грибы из ящиков, укладывая их в большие емкости.
Вынимаем два гриба, а на их месте вырастают три, освобождаем один ящик и обнаруживаем, что в другом уже прорастают новые грибы. Утром мы носились от магазина к магазину, пытаясь продать сотни килограммов грибов, которые никому не были нужны. «Нам конец», – простонал Руди. Ему никто не ответил. С того дня я терпеть не могу грибы.
Работы у меня не было. Все считали, что я стану автоэлектриком в одной из мастерских, которых много открывалось тогда в южной части Тель-Авива, но я был не в восторге от этой идеи. Смазки под ногтями я накопил уже на всю оставшуюся жизнь. Мама, обеспокоенная тем, что я превратился в бездельника, уговорила доктора Вальдмана, двоюродного брата отца, взять меня курьером в его адвокатскую контору – улица Ротшильда, дом 4. Через две-три недели он, вручив мне конверт, попросил съездить к господину Мецкину, который держал большой магазин одежды на улице Алленби, и подписать у него несколько документов. Я отправился туда на велосипеде. Когда я поднялся по ступенькам, дверь мне открыла служанка, на голове у которой был шавис – традиционный головной убор религиозных евреек.
– Давай мне, я передам, – сказала она.
– Прошу прощения, – ответил я, – меня просили передать конверт лично в руки.
Она подняла брови и провела меня внутрь. У господина Мецкина были гости. Человек пятнадцать сидели за маленькими столиками, уставленными всякой снедью. Там были яства, которых я не видел с довоенных времен: копченый лосось, маленькие розетки с черной икрой, творожный крем, корзиночки с выпечкой, голландское масло, разное варенье, швейцарский шоколад, французский бренди.
Господин Мецкин смутился, когда я вошел. Везде жесткая экономия, люди довольствуются пятьюдесятью граммами муки и пятью печеньями в день, вся страна живет аскетично, а эти – жируют! Я не сказал ни слова, молча подождал, пока он подписал документы, и вышел, но запах еды продолжал меня преследовать. Я должен был испытывать возмущение, но почувствовал нечто противоположное: если есть люди, которые так живут, – сказал я себе, – я хочу быть одним из них.
В тот же вечер я сообщил Томи Ягоде, что хочу стать адвокатом. Он рассмеялся. «У тебя даже аттестата зрелости нет», – сказал он. Через пару дней я записался на подготовительные курсы для сдачи экзаменов на аттестат зрелости.
Из всех интеллектуальных вызовов, на которые мне когда-либо пришлось отвечать, этот был самым трудным. Я уже мог разговаривать на ломаном солдатском иврите, но чтение и письмо еще как следует не освоил. Огласовки, расставленные над буквами и под ними, казались мне древними египетскими иероглифами, я не мог понять разницы между некоторыми буквами, которые произносятся практически одинаково. А сейчас я должен, закопавшись в толстенные брошюры и учебники, не понимая, о чем в них идет речь, учить историю, географию, литературу. Совершенно невозможным для понимания казался Танах. Каким образом молодой человек, для которого иврит не был родным языком, может понять фразу: «Дан будет змеем на дороге, аспидом на пути, уязвляющим ногу коня»?
Днем я работал, а по ночам, сгорбившись над учебниками, занимался. Рядом со мной маленький масляный обогреватель, а ноги – в воде, покрывающей пол. Это была печально памятная зима 1952-го, когда страшные наводнения обрушились на всю страну, и особенно – на мою жалкую кладовку. Однажды ночью я заснул над книгами, а проснулся оттого, что одежда на мне горела. Видимо, я съехал со стола на обогреватель, и пламя охватило мою куртку. Я бросился в воду и барахтался, пока огонь не погас. Слегка потрясенный, я сел на велосипед и поехал к маме. Она посмотрела на меня и сказала: «Ты остаешься здесь». Руди Гутман, как всегда, только улыбнулся. Оглядываясь назад, я испытываю к нему огромную благодарность. В их маленькой квартире были одна спальня, чуланчик со стиральной машиной и крошечная кухня. Своего единственного сына он отправил в кибуц, а мне выделил постирочную.
Через несколько месяцев наступило время моего первого экзамена. Это было сочинение. Я открыл экзаменационный билет, и у меня потемнело в глазах. «Напишите сочинение на тему “Израиль как демократия”». Я понимал, что моего иврита недостаточно, чтобы написать такое сочинение (и, честно говоря, любое другое), но мне пришло в голову, что мой единственный шанс – это показать незнакомому экзаменатору, что я не какой-то невежда, а человек образованный. Может, он проявит сострадание. Я написал слабое сочинение, полное ошибок, но напичкал его всеми иностранными выражениями, какие только смог припомнить. Я вспомнил формулировку Авраама Линкольна: «Правительство, созданное народом, из народа и для народа»; процитировал последние слова Гёте: «Больше света»; выражение Дюма: «Ищите женщину»; итальянское «блаженное ничегонеделание» и завершил сентенцией Юлия Цезаря «Жребий брошен» (на латыни, между прочим!).
И я прошел. Не Рубикон, но, по крайней мере, экзамен. Этот незнакомый мне экзаменатор, видимо, внял моим мольбам, читавшимся между строк, и, несмотря на многочисленные ошибки, решил поставить мне проходной балл.
Наши родители – это генеральная репетиция нас самих, а мы – генеральная репетиция наших детей. Впервые я подумал об этом в ту ночь, когда сопровождал мать в тяжелом состоянии в больницу в машине «скорой помощи».
Второй раз эта мысль пришла ко мне, когда я открыл глаза в больнице (после того, как потерял сознание дома), – не зная, что рак уже распространился по всему моему телу, – и увидел Мерав, сидевшую возле моей постели в тревоге и страхе. Сквозь пелену, созданную лекарствами, я спросил себя: понимает ли она, что ее отец – генеральная репетиция ее жизни, того спектакля, который еще предстоит сыграть ей, – комедии, трагедии, драмы и мелодрамы?