Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окончание работ по переделке здания праздновали тридцатого апреля, не помню какого года, но во время Первой мировой войны, и праздник этот пышностью надолго запомнился многим жителям Фейшеса. Открыв дверь (на которой еще не было наклеек с названиями кредитных карт) перед своей изумленной женой Амелией и спросив: «Тебе нравится?» – и услышав, как она отвечает: «Да, просто невероятно, Тон… Это… Это же… Такое впечатление, что дом выстроили заново. Это, наверное, обошлось очень дорого, Тон», на что он сказал: «На то и деньги, когда они есть, чтобы их тратить», дед Тон открыл двери своего нового особняка для обитателей Фейшеса на весь вечер. Дом наполнился любопытными горожанами, готовыми раскритиковать любой его недостаток и удовлетворить свое любопытство относительно уже тогда знаменитого сада и относительно самого здания, которое снаружи, говорят, похоже на замок из сказки. Хотя было еще не жарко, Антоний Женсана Третий, Меценат, заказал оркестр и разместил его у пруда, который блистал высокомерным семейством лебедей, восхитивших дам высшего общества Фейшеса – они подошли поближе, чтобы ими полюбоваться. Под сенью эвкалиптовых деревьев какой-то робкий молодой человек осмелился попросить руки и сердца своей возлюбленной и получил трепетное согласие под звуки Бизе или Берлиоза. У зарослей кипариса в душу фабриканта Ригау Комамала, кузена тех Ригау, что жили на Ками Фондо[38], главного конкурента Женсаны, вселилось еще больше ненависти, и зависть его была искренней и горькой. И праздник продолжался в мире и согласии.
Когда ушел последний гость, вся семья облегченно вздохнула и приготовилась жить в новом доме. Семья в то время состояла из дона Антония Третьего, Богача, и молоденькой мамы Амелии (Амелии Царицы всея Фейшеса), а также бедняги Маурисия Печального, который уже начинал улыбаться и чувствовать себя как дома, несмотря на то что все еще был удивлен, что мама и папа все никак не вернутся из своего невероятно долгого путешествия на небо. Кроме того, в семье было трое детей: Пере, Элионор и полугодовалая Эльвира, которая счастливо провела весь праздник в обществе няни в южном крыле особняка, не обращая ни на кого внимания. А еще Женсана-старшие, бабушка и дед. Бабушка Пилар, чей взгляд скрывал тайну, о которой я расскажу когда-нибудь потом, была взволнована и молчалива, прежде всего потому, что окна ее комнаты выходили на очаровательный уголок сада. И дед Маур Второй, Прославленный, обратил в камень не одного подвернувшегося ему под руку неосторожного гостя, безжалостно втолковывая в течение всего торжества, как на экскурсии по святым местам, под каким деревом и в какое лето он сочинил ту или другую поэму. А еще там было пять человек прислуги. Семейство Женсана, радостное и счастливое на пороге безмятежного лета, даже и не подозревало, что очень скоро для них настанет и первая зима беды.
Все четверо детей, считая присоединившуюся к ним примерно через год твою тетю Эльвиру Молодую, сразу же полюбили этот новый дом и сад. Они любили дом, потому что в нем можно было без конца открывать что-то новое. Под моим руководством, потому что я был старший, они исследовали такие неизведанные дали, как кухня, или спускались по лестнице с тонкими железными перилами во владения Розы, где в тазах громоздилось грязное белье и стояло два огромных корыта для стирки, казавшиеся им бескрайними морями, а в крошечном, почти потайном дворике развешивали белье. За белой дверью скрывалась гладильная. И разные полочки, и вешалки, на которых выглаженная одежда ждала, когда Грасьетта или Мария отнесет ее в шкафы обитателей дома. Дети обычно собирались в бельэтаже, в комнате, где время от времени их развлекала Мария, и там играли. Изредка им разрешали спуститься в гостиную на первом этаже, где стояло механическое пианино; у отца там было кресло, в котором он никогда не сидел, потому что вечно пропадал на фабрике; в гостиной проводили время бабушка с дедом. Бабушка Пилар вязала, сидя на диване, и думала о своем, а дед Маур ходил кругами или же садился за письменный стол в библиотеке, возле рояля, и клял неприличную бессодержательность стихов некоего Лопеса-Пико[39], которому он угрожал несколько бессвязным «настанет день, и вновь я подымусь, и песня моя взовьется!». И счастье было во всем, потому что твоя бабушка обещала мне, что, каким бы долгим ни был путь, я когда-нибудь снова увижу родителей. (И Микель нервно глотал слюну, потому что это единственное, что можно сделать, когда перед тобой семидесятилетний старик говорит о своих родителях со слезами на глазах.) Мы с Пере жили в одной комнате. А Эльвира и Элионор в соседней, той самой, в которой с течением времени поселился Микель Женсана Второй, Нерешительный.
– Почему ты так меня называешь?
– Потому что ты никогда не берешь быка за рога. Ты ни в чем не уверен.
– Откуда ты знаешь, дядя?
– Это по движениям рук заметно. А еще ты с утра до вечера пытаешься перед кем-то оправдываться. – И он опять стер со лба пот, которого там и в помине не было. – Неплохо было бы тебе отдыхать время от времени. – Дяде Маурисию, когда он мне об этом говорил, было семьдесят пять лет, а я совсем недавно опять сбежал из дома, тридцати трех лет от роду.
Дядя несколько секунд помедлил и продолжил свой рассказ, говоря, что на верхнем этаже был загадочный мир, где располагались комнаты Льюизы, Синты, Анжелеты, Розы, Марии и еще одной Марии, где хранились их вещи и их сокровенные тайны. А если была хорошая погода и детям разрешали пойти гулять в сад, всегда в сопровождении кого-нибудь из взрослых, им открывался необъятный и бесконечный простор, обширная вселенная деревьев, мощеные дорожки, стройные ряды кипарисов и вечнозеленого самшита, клумбы с розами и пруд с лебедями, которые молчаливо, как вопросительные знаки, царапали зеленоватую зеркальную поверхность и с горделивым безразличием оглядывали малышню, прежде чем опустить голову в воду в поисках какого-нибудь приятного сюрприза. (Микелю вдруг стало ясно, что дом приходил в упадок постепенно: ведь он-то никогда лебедей в пруду не видел.) И стоило Марии зазеваться, как я бросал камень, пытаясь попасть в одного из лебедей. Как хороша была жизнь, Пере, то есть Микель. И Пере, который вечно пытался мне подражать, бросал камень как раз в тот момент, когда Мария оборачивалась на него, и его все время ругали. Пока всю эту безмятежность не исказила гримаса смерти.
Никто не мог предвидеть, что впервые после перестройки священник посетит этот дом, с тем чтобы совершить поминальный молебен. Даже дед Маур, так воспевавший атрибуты смерти:
особенно в поэмах «Вечер» и «Закат», – не мог себе этого представить. Бабушка Пилар была уверена, что это было наказанием Божьим за ее тайну, о которой не знаю, решусь ли я когда-нибудь рассказать тебе, Микель.
А бедная девочка, надо сказать, до тех пор была совершенно здорова. Но проклятая лихорадка унесла ее с собой, измучив так, что от нее, бедняжки, остались лишь кожа да кости. И вот она умерла. Стояла зима, снега не было, но у детей все руки были в цыпках, потому что отопление тогда было одно название. Смерть, всегда несправедливая, унесла с собой Элионор, мою новую сестру, и все плакали горькими слезами, кроме Эльвиры, которая почти ничего не поняла. С того дня я проникся уважением к своему приемному отцу за то, что он закутал свою душу в толстое сукно горечи и с тех пор не осмеливался заговаривать с женой о смерти дочки, боясь увлечь ее за собой в глубины отчаяния. А потом я так его возненавидел, Микель! Бабушка Амелия, которая тогда еще не была бабушкой, скрепя сердце поплакала немного, совсем чуть-чуть, и посвятила себя живым детям и Маурисию. Мне иногда казалось, что она была бы рада, если бы вместо Эли умер я, но взгляд ее мне никогда не говорил ничего такого, так что я это выдумал, Микель. Бедная бабушка Амелия так до самой смерти и не одолела эту печаль, а прожила она, не знаю, лет девяносто. Она всю жизнь пыталась пережить эту боль. Почти такую же невыносимую, как та, которая выпала на ее долю пятнадцать лет спустя, ведь для человека нет ничего хуже, Микель, чем смерть собственного ребенка, и, может, потому-то у меня и нет детей. Бедная мама, она так и не оправилась от этого удара, от воспоминания о том, как она сидела рядом с дочерью, а бедняжка Элионор, которая даже есть не могла, а только плакала, тяжело дыша, с лихорадочным блеском в голубых глазках, спрашивала у стен и тишины, почему ей так плохо: «Мамочка, я хочу поправиться», и донья Амелия, скрепя сердце и улыбаясь, говорила ей: «Ты поправишься, Эли, вот увидишь, и побежишь играть с братьями и сестрой». А дон Антоний, стоя в дверях комнаты, но не решаясь войти, мысленно бился головой о стену: «Как, Боже, как это возможно, почему это происходит? Почему малышка так страдает, а я, денежный мешок, бессилен ей помочь?» И Элионор на несколько минут переставала думать, потому что ее сотрясал приступ кашля, а когда он проходил, она смотрела всеведущим взглядом, как человек, чующий, что смерть рядом, с вопросительным ужасом в глазах, на своего старшего брата Пере и на кузена Маурисия. Стоя на пороге комнаты, в которую поселили больную, чтобы она не заразила остальных, мы тихонько спрашивали ее: «Как ты себя чувствуешь, Эли?», и она отвечала: «Хорошо, мне лучше, скоро пойду играть». А Амелии от печали хотелось умереть на месте, и нам тоже.