Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Должно, укрыться мнил где-то сей перс да пересидеть лихой час, а тут глазастый куркуль[49]и схитил его! — усмехнулся Никита, видя, как охрипший от воплей богатый перс трясет черной бородой и хамкает воздух широко раскрытым ртом. — Ништо-о, клятые кизылбашцы! Любите урусов в полон хватать и к каторжным работам под плети сажать! Теперь сам такого же лиха отведаешь, чтоб впредь сердобольнее были сами и ваши детишки!»
— Эге-гей! Самаренин Никита-а! — прокричали с ближнего струга, а крик, слышно было, передали издали. — Атаман тебя кличе-ет! Поспешай жива-а!
Екнуло у Никиты сердце, непонятное беспокойство запало в душу: умом сознавал, что он вольный, атаману неподвластный человек, и в то же время отлично понимал свою полную зависимость от незнакомого пока человека. Он проворно подхватился на ноги, оставил своего пленника у костра на попечение казаков и по влажным от ночной росы мелким камням побежал к стругу, на который поднялся незадолго до этого новый знакомец Ромашка.
Ромашка и встретил его у широкой сходни. Рядом с ним стоял широкоплечий, крепкий, словно каменная серая глыба, казак в желто-красном персидском халате поверх белой рубахи. На одном глазу у него бельмо, зато вторым смотрит так, что не отвертеться, ежели какое зло умыслил супротив атамана.
— Тот самый? — коротко спросил Серега Кривой.
— Этот, Серега, — подтвердил Ромашка и к Никите с приветливой улыбкой: — Ну, стрелец, идем к атаману, ему о себе сам скажешь.
Степан Тимофеевич Разин сидел на персидском ковре с причудливым орнаментом. Одет в белый атласный кафтан, туго стянутый на поясе голубым кушаком. На голове лихо заломлена к правому уху красная шапка с оторочкой из белого меха, на ногах мягкие зеленые сапоги. Когда к нему подошли, он перестал трапезничать и отставил миску с холодным мясом, сделал большой глоток из кубка, утер губы и усы белоснежным рушником. Никита хорошо разглядел смугловатое от степного загара лицо атамана, слегка вытянутое, обветренное на скулах. Черные кудри выбивались из-под шапки, ниспадали на высокий лоб. Чуть приподняв широкие брови, атаман устремил на стрельца взгляд быстрых темно-карих глаз. Степан Тимофеевич сунул в короткую волнистую бороду пятерню, как бы в раздумии поскреб подбородок, легкая улыбка тронула жесткие губы сомкнутого рта. Потом с усмешкой перевел взгляд с Никиты на Ромашку, словно бы не веря тому, что ему говорили недавно о стрельце.
— Этот, што ли, прибег к нам? — спросил Степан Тимофеевич, а в голосе Никита уловил все то же недоверие: стоит перед ним, атаманом, ободранный мужик, в лохмотьях каких-то, только и доблести, что чужая, видно, сабля в ножнах у веревочной опояски.
— О нем я тебе говорил, Степан Тимофеевич, — подтвердил Ромашка, двинул пальцами по жестким усищам и со смехом подтолкнул оробевшего от атаманового неверия Никиту поближе к Разину. — Будто нечистый в ночи перекинулся через стену и завопил недуром, чтоб береглись мы, дескать, кизылбашцы сторожко к стругам подбираются! Ну, славно и то, что на нашем языке завопил, разом подхватились казаки, успели фальконеты повернуть да пищали изготовить. И гребцы, которые в трюмах повалились после ночной гребли замертво, за оружие вовремя ухватились. А то б, Степан Тимофеевич, быть беде, ей-бог же! Ежели и отбились бы от кизылбашцев, то большой кровью…
Атаман внимательно и, как увидел Никита, теперь с интересом оглядел его с ног до головы, ласковая улыбка тронула не только его жесткие под усами губы, но и строгие глаза.
— Да-а, видок у тебя, самаренин… Оно и понятно, не из московских палат с боярскими дарами вылез, а из неволи… Стрельцу поклон от всего казацкого войска, а вам, есаулы, впредь наука — всякий раз заботиться о дальних дозорах! Негоже о супротивнике думать, будто у того заместо головы приделана пареная репа! — сурово выговорил атаман. Сказал тихо, но Никита видел, что соратники Разина крепко мотают на ус ратную науку.
— Чикмаз! — громко позвал кого-то атаман. — Налей стрельцу кубок! Да ты, самаренин, присядь! В ногах не много правды, о том еще наши деды не раз говаривали. Покудова робята мои полон да добычу в общий котел снесут да раздуванят, пообскажи о себе. Чикмаз, аль уснул за кувшином?!
Зыркнув на Никиту злым и недоверчивым — волчьим взором исподлобья, один из ближних атамана Ивашка Чикмаз, человек, как потом узнал Никита, с дико-кровавым недалеким прошлым, налил Никите вино в легкий серебряный кубок, подал с непонятными пока словами, адресуясь к стрельцу:
— Пей атаманово угощение! Не дрожи рукой! Аль наслышался в Астрахани про Ивашку Чикмаза? Так знай наперед и другим стрельцам передай по случаю: по-разному потчуем мы вашего брата — кому топором по шее, а тебя атамановой чаркой.
Никита принял кубок, а что рука дрогнула, так от волнения и от радости, что после стольких мытарств он снова среди своих. Встал и поклонился Степану Тимофеевичу до палубных досок, Чикмазу не ответил, потому как о его кровавой работе доброхотным палачом в Яицком городке он еще не знал.
— Благодарствую, атаман Степан Тимофеевич, за избавление от кизылбашской неволи, а то бы вовек мне отсель ни живым ни мертвым не выскочить! — Выпил, опустился на край ковра. — Сам я из самарских стрельцов. Прошлым летом, как сошел ты со своей ватагой на Волгу, были мы посланы на стругах в Астрахань, чтоб тебя, атаман, с твоими казаками ловить…
— Ан ловцы-то криворукие оказались… — весело хохотнул Степан Тимофеевич, обнажив в усмешке крепкие, малость кривые спереди зубы. — Умыслила курица лису в курятник заманить, чтоб исклевать до смерти, да и по сей день никак ту курицу не сыщут!
— Не сыскали и мы тебя, атаман, — согласился Никита, чувствуя на себе все тот же недоверчивый взгляд Чикмаза. — К нашему приходу ты с казаками уже покинул Волгу и ушел на Яик, — Никита рассказывал под пристальным взглядом не только атаманова палача, но и Сережки Кривого, словно и тот пытался уличить Никиту в чем-то дурном. «Оно и понятно, опасение у них есть — не подослан ли я от московских бояр извести как ни то атамана», — подумал Никита без обиды. Он рассказал о буре на Хвалынском море, о Реште и о тезике Али, о Дербене, о том, как, выпущенный добрым приятелем из сарая, пробрался к берегу, ткнулся ненароком в кизылбашский отряд во главе с абдаллой, а потом, во время боя, и срубил того абдаллу саблей.
— Околь того абдаллы ихний тюфянчей всегда шел… Тот тюфянчей и стрелил меня, Стяпан Тимофеевич, из пистоля, плечо пробил насквозь, — добавил Ромашка таким голосом, будто ребенок винился перед родителем за промашку в уличной драке, придя к дому без переднего зуба… — Никита себя молодцом в сече выказал.
Степан Тимофеевич молча улыбнулся, поочередно глянул на хмурого Чикмаза, на Сережку Кривого, которому в каждом новопришлом человеке чудится боярский подлазчик с целью извести казацкого атамана, согнал с лица улыбку. Знал Степан Тимофеевич, что смелый в бою Чикмаз, сам из бывших стрельцов, теперь вздрагивает по ночам от кошмарных видений, причиной которых послужила кровавая плаха в Яицком городке. Вздохнул, сожалея о содеянном, — взыгралось лютой яростью сердце на жестокий отпор, учиненный стрельцами из каменной башни, многих добрых казаков побили, хотя знали, что и самим в таком разе живыми не быть вовсе… «Кабы сложили оружие, то отпустил бы с миром, — вздохнул еще раз атаман. — А так я лишь укрепил своим действием их собственный себе приговор… А Ивашка теперь от каждого стрельца ждет справедливого удара ножом в спину… И, похоже, тако же смирился с собственным приговором», — Степан Тимофеевич отогнал тревожные думы, снова посмотрел на притихших есаула и стрельца, даже шепотком между собой не переговариваются, ждут атаманова решения.