Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Защищать»: можно быть военным, кинологом, а можно телохранителем или соцработником. Понимаете?
С глаголом «строить» можно быть архитектором, плотником, каменщиком и т. д.
Да, теперь понятно, но идей нет.
Обещаю подумать.
Глагол вашей собаки – «нюхать»?
Хе-хе!
Я бы сказал «обезвреживать».
Ну, тогда на платформе он не смог меня обезвредить, я таки взорвалась в тот вечер.
Вы уже вынули чеку.
Он способный, но все-таки не чудотворец.
Но у него есть второй глагол – «утешать».
С этим он справился.
Мне жаль, что я тогда не нашелся и не утешил вас. Вы меня очень тронули.
Вы это делаете теперь…
Глава 39
Путь, который того стоит
24 июня 2000
Рашель дома. С чудесной Адели. У малышки в глазах уже сверкают озорные искорки, солнечный свет и решимость. Я самый счастливый человек на свете. А у Капуцины сейчас сложный период. Рашель меня предупреждала. Появление сестренки поневоле заставляет задуматься о ее собственном рождении. О биологической матери. Капуцина только спросила меня, где она. Я не знал, что ответить. Коринна бесследно испарилась десять лет назад без малейших угрызений совести и попыток возобновить отношения. Для гармонии нашей семьи, естественно, так лучше, но для Капуцины… Я не решился сказать ей этими словами. Я вижу, как она вьется вокруг малышки, как нежно заботится о ней. Видя сестренку у груди, она наверняка думает, кормили ли ее грудью. Спала ли она, прижавшись к маме, как сейчас Адели спит на руках у Рашель. Укачивали ли ее. Я укачивал, но разве этого достаточно? Конечно, нет. Она никогда не была так близка ко мне, как во время беременности Рашель. Капуцина постоянно просит меня поиграть с ней, погулять, проверить уроки. Задает тысячи вопросов о моей работе хирурга, говорит, что тоже хочет быть врачом, гордо показывает свои хорошие оценки.
Неужели она боится, что я ее брошу, раз у меня появилась еще одна дочь?
Мне бы так хотелось, чтобы она была уверена в моей непреходящей любви.
Капуцина закрывает дневник.
Я жду.
Она грустно улыбается, как тот, кто одновременно испытывает облегчение и боль.
– Думаете, я хотела стать врачом только для того, чтобы привлечь внимание отца?
– А вы как думаете?
– Похоже, ответ кроется в самом вопросе…
Тетрадь лежит у нее на коленях, и она машинально гладит обложку, так нежно и бережно, будто проводит рукой по волосам спящего младенца. В этих драгоценных тетрадях ответы на ее вопросы, сомнения, может быть, переживания. Затем, не поднимая головы, она спрашивает, можно ли когда-нибудь забыть, что тебя бросила мать.
– Забыть – нет. Можно принять. Это долгий путь, но он есть, и он того стоит.
– Вы поможете мне?
– Конечно.
Я тронут ее желанием продолжать со мной работу. На первой консультации, когда человек приходит, потому что должен, исход далеко не очевиден. Мне нравится этот переломный момент, когда пациенты понимают, что дает им терапия.
Некоторые женщины становятся матерями, сами того не желая, а другие страстно хотят этого, но лишены такой возможности. Я думаю о моей милой Диане, которой пришлось смириться и залечивать эту рану.
Это долгий путь, но он есть, и он того стоит.
Глава 40
Болеутоляющее средство
Я припарковался и сижу в машине. Блум на пассажирском сиденье поднял голову и вопросительно на меня смотрит. «Чего сидим? Выходить не будем?»
«Гладиолусы».
Почему домам престарелых дают цветочные названия? Чтобы подсказать, что посадить на могилке, когда придет время?
Найти Альбера Петершмитта оказалось непросто. Новые владельцы его домика понятия не имели, куда он уехал. А когда я наконец напал на его след через внука, который занимался продажей дома, тот поначалу отказался дать мне адрес. Он не понимал, что за дело у меня к старику. И я был вынужден рассказать об истинной причине своего визита. Никакой другой, достаточно убедительной, не нашлось.
– Разве дело не закрыли?
– Закрыли. Но остались кое-какие неясности.
Слегка оживившись от мысли о нераскрытом висяке, он в конце концов дал координаты деда в обмен на обещание не утруждать его слишком долго. А впрочем, признал, что в любом случае неплохо, если старика хоть кто-нибудь навестит.
Захожу в холл, и в нос бьет запах дезинфицированной грусти. Запах смерти, которая бродит инкогнито, крадется среди постояльцев, выбирая следующего по списку. Запах потери достоинства из-за памперсов, которые редко меняют. Запах усталости и телевизора с выключенным звуком. Запах, от которого хочется умереть прежде, чем сюда попадешь. Блум идет с опущенной мордой, тяжелым шагом, как ледокол, с трудом пробивающийся сквозь ледяной туман. Если даже я чувствую этот стойкий запах, его должно тошнить от отвращения. Здесь собраны бомбы, которые забыли взорваться или у которых не хватает пороха, чтобы сделать это по собственной воле. Хоть собак сюда пока пускают – какая-никакая радость для обитателей.
Меня встречает молодая улыбающаяся женщина. Этот запах, должно быть, преследует ее и дома. Она продолжает чувствовать его миазмы даже после душа. Или привыкла, как мусорщики, свинари и торговцы рыбой. Я вот так и не смог привыкнуть к запаху взрывов и обожженной плоти.
Она называет номер палаты.
– Альбер с другими не особо общается. Да и вообще говорит мало, удачи!
Но она, как и внук, подтверждает, что старик полностью сохранил рассудок и прекрасно слышит.
– Это если вы вдруг подумаете, что он не отвечает, потому что глухой.
Я стучу в дверь и прислушиваюсь. В ответ раздается громкое «войдите». Мужчина сидит в кресле у балконной двери с книгой в руках. По его взгляду я вижу, что он роется в памяти, силясь обнаружить мой след. И не находит. Я спешу прервать его мучения.
– Мы не знакомы, господин Петершмитт.
Блум подходит к старику, и тот, наклонившись к нему, вдруг начинает смеяться. Глубоким радостным смехом. Смехом, который, пожалуй, не часто услышишь в этих безликих стенах. И который почти заставляет забыть о запахе.
– Вы любите животных?
– У меня всегда были животные. Но здесь нам запрещено. Только в гости. В любом случае я бы не сумел его выгуливать.
– Вы не могли остаться дома?
– Я падаю. Старик, который падает, – это начало конца, ты же понимаешь, парень. Поэтому меня поместили сюда.
– Я пришел поговорить с вами кое о чем.
Он продолжает с энтузиазмом гладить собаку, словно не слыша последней фразы.
– В общем, я полицейский и расследую одно дело. Оно уже закрыто, но мне кажется, остались темные места. Может, вы поможете пролить на них свет.
Блум положил передние лапы старику на колени. Я разрешаю. Обычно я не позволяю так делать, и он знает, что мне это не нравится. Но тут нужно развязать язык. Язык немного дикий, его нужно приручить.
– Речь идет об аварии, которая произошла на перекрестке, где вы жили, одиннадцать лет назад. Погибли двое, один человек получил серьезные травмы. Было около полуночи. Я подумал, что вы могли что-то слышать или заметить что-то необычное. Ваши окна выходили прямо на дорогу.
Он перестает гладить Блума и серьезно смотрит на меня. У него светло-голубые глаза, словно выцветшие от того, что он слишком долго всматривался в горизонт. Отстранившись от собаки, он откидывается в кресле и глубоко вздыхает.
– Присядь, парень. Ты тут надолго. Но сначала принеси-ка мне желтую папку из секретера, вон там.
Я пододвигаю стул, терпеливо ждавший меня в углу комнаты.
Старик показывает документы. Я с изумлением обнаруживаю все газетные статьи об этом деле. И письма из страсбургской тюрьмы в Эльзо. Десятки страниц переписки с Кевином Симоне. Затем Петершмитт начинает говорить. Кажется, что рассказ сдавливает ему грудь. Он тяжело дышит. А я едва дышу. И не свожу глаз с его тонких