Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сирье вышла в коридор какая-то взъерошенная и остановилась перед Олевом. Это позабавило Олева, потому что Сирье двадцать один, она на год старше Олева, а стоит перед ним, как провинившаяся школьница.
Олев проглотил комок, застрявший в горле, и сказал:
— Твои последние снимки готовы, если они тебя интересуют. Кое-что я увеличил на матовой бумаге.
Сирье, уставившись в пол, перебирала пряди прямых светлых волос. Волосы доходили ей до груди, а груди обрисовывались под платьем, напоминая козье вымя. Сирье упрямо, а может беспомощно, молчала.
Олев почему-то снова глотнул и продолжал:
— Если тебе интересно, можешь зайти ко мне сегодня, сейчас.
— Да, — тихо ответила Сирье.
На улице он обнял Сирье за плечи. Сирье не сбросила его руки, а в комнате охотно ответила на поцелуй, так, во всяком случае, показалось Олеву.
— Тебе хорошо со мной? — спросил он сразу же после поцелуя.
— Да, — еле слышно отозвалась Сирье.
— Тогда кончай с этим!
— С чем? — спросила Сирье с таким изумлением, будто не понимала, о чем идет речь — о коробке с красками или какой-нибудь легкомысленной подруге.
— С чем! — передразнил ее Олев. — Отлично знаешь, с этим горбуном!
— С какой стати мне надо кончать с этим горбуном? — спросила Сирье, сузив глаза, как разъяренная кошка.
Потому что он горбун! — чуть не крикнул Олев. Но тут же у него промелькнуло (а может, он уловил это в вопросе Сирье): ведь человек интеллигентный не имеет предубеждений ни к горбатым, ни к неграм, ни к китайцам. И он сказал не совсем уверенно, слегка запинаясь:
— Потому что он не мужчина!
— Он мужчина! — бесстыдно заявила Сирье.
Олев уставился на нее: значит — это уже установлено! Он вынул из кармана пачку сигарет, но сигарету достать не смог.
— А я… — начал он и тут же забыл, что хотел сказать.
Сирье неожиданно пожала ему руку.
— Ты? Ты не думай, что он тебе помешает, он тебе не помеха, так мне с тобой еще лучше…
Олев оттолкнул Сирье.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил он, чувствуя, как хрипнет от ярости.
Сирье со страхом смотрела на него. Да, тогда Сирье была сама не своя, но и сам он был чересчур возбужден, чтобы заметить это; он невольно сжимал и разжимал кулаки, сжимал и снова разжимал их.
— Да ты, — начал он, но не сказал, кем он считает ее. Он способен был говорить грубости, пошлости, когда бывал более или менее спокоен, но в припадке ярости он подсознательно стремился вновь обрести равновесие; на мгновение в голове у него загудело, затем пальцы снова расслабились.
— В тебе нет ни капли порядочности, — проговорил он наконец устало, только бы закончить начатую фразу.
Сирье посмотрела на него с удивлением и вдруг рассмеялась. Рассмеялась настолько непосредственно, что показалось, будто теплый дождь пошел.
— Ты всегда говоришь так странно… — сказала она.
Олев поднялся с ручки кресла, на которую машинально присел, повернулся и стал смотреть в окно, скрестив на груди руки.
— Уходи, — велел он. Выгоняя Сирье, он хотел хоть как-то восстановить чувство собственного достоинства, потому что Сирье и так уже ушла. Но Олев надеялся, что она все-таки услышит его слова.
Он все еще н а д е я л с я и с ужасом отмечал про себя, что все его мысли связаны с Сирье. Он все еще чего-то ждал: он не мог поверить, что Сирье больше не вернется.
Днем еще было ничего; днем, в институте, он почти не вспоминал о ней, а если и вспоминал, то тут же начинал убеждать себя, что «любовь» — это только определенная доля секса и привычка, просто следует разложить ее на составные части, а затем по отдельности подавить их в себе. И вообще днем, на трезвый взгляд, всякие движения души казались не заслуживающей внимания ерундой. Но вечером, когда он ложился в постель, его самоуверенность и трезвость оставались на спинке стула вместе с брюками.
— Сирье, — шептал он, — я же люблю тебя!
Но тут он вспоминал, что любви не существует, и поправлял самого себя: ладно, я не знаю, но ты мне нужна! С тобой мне спокойно, мне хорошо быть с тобой, просто сидеть, молчать…
— Знаешь, — в одиночестве лежа в постели, поверял он Сирье свои сокровенные мысли, — порой мне кажется, что когда-то я бывал в иных местах, там, где мне было хорошо. А этот сухой легкий воздух и люди, мертвые вещи и этот ветер, резкий ветер — они враждебны, жестоки, они утомляют; с тобой же мне хорошо, будто я снова там…
Он пытался вспомнить, что это было за место, где ему больше никуда не хотелось. Но тщетно.
— Нет, — говорил он, глядя широко раскрытыми глазами в потолок.
Нет, было еще что-то, не только потребность в половой жизни или просто привычка, отчего он именно с Сирье, и только с ней, чувствовал себя свободно — всегда, и как только они познакомились, и в дальнейшем. Пожалуй, даже свободнее, сильнее, чем когда бывал один… Как раз тогда, когда он стоял на высоком каменистом обрыве и его расслабленная рука отдыхала на плече у Сирье, как раз тогда его мысли и мечты текли свободно.
Ему нравилось стоять высоко, особенно на том крутом обрыве при заходе солнца. Тогда он чувствовал себя всесильным. Он словно видел перед собой всю землю: закопченные промышленные города с высокими дымящими трубами; широко раскинувшиеся поселки; заболоченные луга вперемежку с лесами и полями… Эта земля создана для него, он д о л ж е н объять ее; он должен достичь вершины, какой бы высокой она ни оказалась, он будет карабкаться на нее до тех пор, пока сможет, пока будет жить! Он презирает маленьких, незаметных людей, живущих в своем доме в каком-нибудь небольшом городишке и довольствующихся нудной работой. Эти люди недостойны жить! И хотя они этого и недостойны, они все-таки должны быть, чтобы ими можно было управлять. Они копошатся в сети, прилепившись один к другому в водовороте своих взаимоотношений. Ему хочется встряхнуть эту сеть! Он презирает мелких карьеристов, стремящихся урвать каждый свою долю. И это — его доля, он это чувствует! С детских лет он как-то по-особому относился к людям: он боится их, и именно поэтому они влекут его. Нет, он боится не отдельного человека, а стада, толпы.