Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В приватной жизни мой отец был страстный библиофил и книжный коллекционер. У него была библиотека в 10 000 томов, которую он пополнял до самой своей смерти. Он не просто собирал книги, он их читал. Великие имена европейского XIX века— Диккенс и Теккерей, Бальзак и Гюго, Тургенев и Толстой, Раабе9" и Келлер^ (я называю только самых любимых) — были для него не просто именами, но близкими знакомыми, с которыми он привык вести долгие, страстные, немые дискуссии. Стоило посмотреть, как он загорался, когда встречал людей, с кем можно было эти дискуссии вести вслух.
Однако литература не обычное хобби. Можно «безнаказанно» быть филателистом и цветоводом, даже любителем музыки и живописи, но ежедневное общение с живым духом никогда не остается «приватным». Человек, годами путешествующий по всем безднам и вершинам европейской мысли, в один прекрасный день просто не сможет быть лишь строгим, педантичным, верным служебному долгу прусским чиновником. Мой отец был таким. Да, он оставался прусским чиновником. Но ему удалось, не разрушая прусско-пуританскую форму существования, сформировать в себе скептически-мудрый либерализм, все более и более превращавший его чиновничье лицо в маску. Средством, позволяющим соединить столь противоречивые вещи, служила очень тонкая, никогда громко не артикулируемая тайная ирония—мне кажется, это и вообще единственное средство, что может оправдать и облагородить весьма проблематичный в человеческом отношении тип чиновника. Ирония поддерживает
in
трезвое осознание того факта, что властный и в высшей степени достойный человек—по одну сторону конторки, и слабый, выданный первому с потрохами — по другую — не более чем люди; не более, но и не менее: они исполняют роли в некой игре. Роль чиновника, конечно, предполагает строгость и холодность, но в той же степени она предполагает бережное отношение и расположенность к человеку, внимательность. Поэтому написанное сухим канцелярским языком распоряжение, касающееся щекотливого дела, порой требует гораздо больше такта и тонкости, чем иное лирическое стихотворение; больше мудрости и понимания гармонии, чем распутывание сюжетных коллизий романа. На прогулках, которые в те годы мой отец полюбил совершать со мной, он бережно и осторожно посвящал меня в эти высшие тайны бюрократии.
Ведь он хотел, чтобы я стал чиновником. Он был изрядно обескуражен, обнаружив, что все то, что у него было чтением и дискуссиями, у меня имеет тенденцию выродиться в писание. Эти занятия он отнюдь не поощрял. Само собой, грубого запрета не последовало: в свободное от работы время я мог писать сколько угодно романов, новелл и эссе, а если бы мне удалось их напечатать, да еще и кормиться писательским ремеслом — тем лучше. Но прежде я должен изучить «нечто разумное» и вовремя сдать экзамен. В тайной глубине души он с пуританским недоверием относился к образу жизни, который состоял в том, чтобы шлендать по кафе и время от времени шкрябать что-то на листках из блокнота; всей своей либеральной мудростью он
был против того, чтобы государством управляли невежды, впавшие во властолюбивый интриганский раж и растрачивающие высокий капитал государственного авторитета на бессмысленные декреты и распоряжения, что, по его мнению, уже и происходило во всех звеньях государственной власти Германии. Он, со своей стороны, делал все для того, чтобы вылепить из меня свое подобие: образованного прусского чиновника. Он и впрямь полагал, что так он наилучшим образом послужит как мне, так и германскому рейху
Итак, я изучал право и стал референдарием101. В отличие от англосаксонских стран, в Германии начинающий судья или чиновник после окончания обучения, в двадцать два, двадцать три года, на практике осваивается в своей властной, авторитетной профессии: он работает в качестве референдария, то есть волонтера в суде или другом учреждении. Он выполняет функции судьи или чиновника, но он еще не облечен личной ответственностью, он не имеет права принимать решения и не получает жалованья. Многие приговоры, подписанные судьями, подготовлены референдариями. Конечно, референдарий не имеет права голоса во время служебных совещаний, но зато ему разрешается делать те или иные доклады и сообщения, так что порой он обладает значительным реальным влиянием. Во время двух моих служб в качестве референдария судья, радуясь возможности отдохнуть, совершенно спокойно поручал мне вести судебные заседания... Эта внезапная служебная ответственность для молодого человека, домашнего мальчика, каковым я был
из
в ту пору, оказалась весьма тяжелым испытанием, к добру ли, к худу ли, сказать трудно. Для меня наиважнейшими оказались два урока: во-первых, выучка «выдержке» — тому соединению холодности, спокойствия и уважительной, благосклонной сухости, которому и обучаются только за конторским столом государственного учреждения; во-вторых, выработка определенной способности к мышлению согласно «чиновничьей логике», согласно определенному образу законнического абстрагирования. Впоследствии я имел мало возможностей применить эти навыки соответственно их предназначению. Зато несколько лет спустя оба эти навыка, в особенности второй, спасли мне и моей жене жизнь. Разумеется, отец не помышлял ни о чем подобном, когда отправил меня учиться на юриста.
Как бы то ни было, сегодня я могу лишь печально улыбнуться, вспомнив, насколько был не подготовлен к предстоящим мне приключениям. Я к ним вовсе не был подготовлен. Я не умел боксировать, не знал ни одного приема джиу-джитсу—не говоря уже о таких специальных науках, как контрабанда, нелегальный переход государственной границы, условные знаки и тайные сигналы, знание которых куда как пригодилось бы мне в будущем. Однако и интеллектуально я был из рук вон скверно подготовлен к предстояще^. Разве не говорят, что военные штабы в мирное время великолепно готовят армии к... недавно прошедшей войне? Не знаю, как обстоят дела в военной сфере, но вот то, что в определенных семьях блистательно готовят сыновей к жизни в недавно завершившейся
эпохе, — это точно! У меня был великолепный интеллектуальный багаж для того, чтобы сыграть достойную роль в мирную буржуазную пору до 1914-го; кроме того, благодаря некоторой осведомленности относительно современности у меня возникло уверенное ощущение, что весь этот интеллектуальный багаж весьма мало мне понадобится. И все. Я мало знал о том, с чем мне предстоит столкнуться в близком будущем; запах — да! — запах этого будущего настораживал, но я не располагал понятиями, категориями, в которых мог бы описать это будущее.
Так обстояло дело не только со мной, но в общем и целом со всем моим поколением, и, разумеется, со старшим. (Таково сегодня положение большинства людей в других странах, где знают о нацизме только из газет и еженедельного кинообозрения!.) Все наше мышление разворачивалось в рамках цивилизации, основы которой настолько сами собой разумеются, что мы о них почти забыли. Если мы спорили об известных антитезах — свобода или долг, национализм или гуманизм, индивидуализм или социализм, — то сами собой разумеющиеся основы христианско-гуманистической цивилизации никогда не затрагивались. Они не подлежали обсуждению. Поэтому далеко не каждый в Германии, кто стал нацистом, ясно осознавал, кем он на самом деле стал. Возможно, он полагал, что вступил в партию, которая борется за национализм, за социализм, против евреев, за реванш 1914-1918 годов; большинство этих людей втайне радовались новой социальной авантюре и новому 1923 году—