Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стараюсь не думать о том, куда стану девать глаза, когда мы окажемся в костеле.
Поравнявшись со мной, Данута сует мне в руку записку. Сминаю ее, не читая, прячу в карман.
– Не будь такой черствой, – притворно вздыхает Данка. – Ты ведь так ждала этого дня, что не могла уснуть. Плакала в подушку, Магдочка? Глазки опять красные.
Слова царапают горло, но я сжимаю зубы.
Я действительно ужасно сплю. Просыпаюсь каждые полчаса со свинцовой головой, пытаясь выпутаться из обрывков кошмаров. В них костры с зеленым пламенем и хруст веток в темноте. В них Кася и Юлия. Части их тел. И черная Дверь с узором из ладоней, месяца и крапивного листа.
В моей голове живет столько мерзких образов, которые перетекают один в другой, сплетаются и расплетаются, как водяные черви, что мне не до терзаний, о которых говорит Данута. Они оставили меня первыми.
Скорей бы завести новую папку. И растить из нее, как из семечка, мою новую жизнь, мою надежду.
Лес становится реже, и мы выходим к деревне. Ее, как и особняк пансиона, война обошла стороной, и выглядела она вполне уютно. Открыточная пастораль: белые домики с палисадами, широкими дорогами и белым же костелом. Оградка кладбища за ним тоже выглядела на удивление мирно и покойно.
Мы поднимаемся на крыльцо последними – все жители поселка уже сидят на скамьях внутри. Ксендз приветствует каждого на входе. Я не поднимаю глаз, но старик все равно узнает меня.
Он начинает какую‑то неловкую ветхозаветную аллегорию, не договаривает до конца и тяжко вздыхает.
Киваю послушно, вхожу под священные своды. Здесь всегда тяжело дышать. В костеле стоит запах промерзшей пыли, сырой древесины и известки. Здесь прохладно в любое время года, но осенью это точно не ощущается как благословение.
Когда‑то здесь было красиво. Говорили, костел был построен на деньги первого хозяина особняка. Как и половина деревни. Но время шло, здание ветшало, и его поддерживали без прежней щедрости. Теперь здесь было очень скромно. Ксендз выдавал это за достоинство.
Единственным украшением была деревянная статуя Мадонны с молитвенно сложенными руками.
Устраиваясь на жесткой скамье, я вытаскиваю из кармана пальто псалтырь в сафьяновой обложке, и на пол падает смятая бумажка. Записка Дануты. Поддаюсь секундному искушению и все же разворачиваю ее. Три слова:
Я не поднимаю головы, но чувствую, что что‑то не так. Голос ксендза, слабый, дребезжащий, тонет в шелесте пансионерок. Не звенит колокольчик служки, который должен привлекать внимание паствы к проповеди. Слышу раздраженное шиканье наставниц, но это не помогает. Зажмуриваюсь, и перешептывания обращаются шорохом хитиновых крыльев. В висках стучит. Я не хочу знать, что случилось, я не хочу слышать!
Кажется, я даже задерживаю дыхание, но от этого становится только хуже.
– Магда! – Ко мне оборачивается пани Новак, которая сидит на ряд ближе к алтарю. – Ты вся бледная! Посмотри на меня!
Я поднимаю отяжелевшую голову и вижу, как, поворачиваясь, мелькает в бледном свете ее кольцо. И пустое место у алтаря. Теперь я понимаю каждое слово, порхающее над рядами скамей.
Вскакиваю на ноги и бегу наружу как можно скорее.
Меня окликают, но я не оборачиваюсь. Едва успеваю спуститься с невысокого крыльца костела, как меня скручивает первая судорога. Я ничего не ела со вчерашнего вечера, поэтому сплевываю горькую желчь и едва удерживаюсь на ногах. Меня трясет мелкой дрожью, колени подламываются, и я упираюсь в них ладонями.
Холодный воздух обжигает легкие, будто до этого момента я долго погружалась под воду и вдруг вынырнула. Я дышу с усилием, будто через тонкую соломинку. Из оцепенения меня выводит ощущение руки на моей спине.
Я оборачиваюсь и вижу белое хищное лицо пани Ковальской:
– Магдалена, как понимать вашу выходку?
Я снова сплевываю желчь со слюной, и она отдергивает руку, будто может испачкаться.
– Мне стало дурно от духоты. – Губы еле слушаются. – Я выбежала, чтобы не запачкать пол в костеле.
– Это я вижу, – брезгливо щурится директриса. – Я имею в виду, как мне истолковывать ваше самочувствие? Репутация пансиона не выдержит еще одного удара.
– Я невинна. – Мне бы хотелось, чтобы это не прозвучало как стон. – Если не верите, я согласна показаться врачу.
Пани Ковальская долго сверлит меня испытующим взглядом, но только сухо кивает:
– Что ж. Поверю вам в последний раз. Вы знаете, чем рискуете.
Она наконец снисходит до того, чтобы помочь мне выпрямиться.
– Думаю, нам лучше возвратиться в пансион. Я велю пану Лозинскому дать вам укрепляющее средство.
Какое‑то время мы идем молча. Лес уже не кажется ни мрачным, ни таинственным. Может, это из-за солнечного света, а может, из-за пани Ковальской, близкое присутствие которой делает все вокруг рациональным.
– Это правда, о чем все говорили во время службы? – Я больше не могу гонять эти мысли в опустевшей голове, мне нужно услышать их наяву.
Пани Ковальская косится на меня недовольно:
– Пока это только версия. Пан следователь не хотел, чтобы девочки знали, но это все равно стало бы явным.
– Когда он пропал?
– Тот служка? – Дама-горностай готова оскалиться. – Вечером, накануне. Пан следователь разыскивает обоих. Но гарантий, что их найдут вместе, нет.
Она лжет. Юлия сбежала не одна.
Он вышел через черный ход пристройки у костела. У него тоже было мало вещей. Они встретились прямо здесь, на тропинке, по которой меня тащит директриса. Он ждал долго и успел замерзнуть. Его пальцы в вязаных перчатках едва гнулись.
Мне снова плохо. Внутри сотня раскаленных добела игл, и они жалят, жалят. Я бы осела прямо на истертые камни тропы, если бы не пани Ковальская, вцепившаяся в мой локоть:
– Магдалена, держите себя в руках!
И я держу, о, я держу себя в руках ровно до тех пор, пока не показываются среди голых ветвей золотистые шпили громоотводов на обеих башенках пансиона. Тогда я единственный раз позволяю себе обернуться на тропу, где он поправил мой шарф и снял ресницу с щеки. И увел в неизвестность Юлию.
Но я не имею права чувствовать себя обманутой. Ведь я первой отказалась от Штефана. Я решила так сама.
18 октября 1925 г.
Открываю глаза и вижу Касю. Кася смотрит на меня и не мигает. Наши лица ровно друг напротив друга. Мертвая подруга лежит на краю моей постели, будто пришла пошептаться среди ночи. Тонкие губы смущенно кривятся, ладони зажаты между острых коленей.
– Ну, здравствуй, Магда, – шепчет Кася, вот только губы ее не шевелятся.
– Здравствуй, – хриплю и тянусь к ней, но движения даются тяжко, будто под толщей воды.
– Не надо, холодная я, – все так же, не размыкая губ, хихикает покойница. – И Юлька тоже. Совсем-совсем холодная, ни кровиночки. Так ей и надо!
– Разве умерла она?
– Не просто умерла. Сгинула, нет ее среди людей, – веселится Кася, и радужки ее расширяются, закрашивают мутные белки глаз. Нечеловеческие это глаза, сплошь темные. И голос ее тоже меняется. – Ее ведь ты загубила! Загуби-ила!
Кася воет.
– Н-нет!
Кто‑то стучит в глухую стену.
Я взмахиваю руками и выпадаю из сна.
Вокруг темно, но я чую, что в комнате что‑то изменилось. Она будто перевернулась, как в зеркальном отражении. Я сажусь на кровати