Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он метался по скрипучей койке, пытаясь вырваться из кошмара, просыпался с криком. Мать стыдила: мужчины так себя не ведут.
Мать вообще всегда точно знала, что и как должно происходить.
Отец же, которого Фимка плохо запомнил, был явным и безнадежным никчемушником. Все говорили, что у него золотые руки, заказы сыпались, как горох из дырявого мешка. Да что толку? То и дело вместо вразумления очередного свихнувшегося механизма принимался мастерить очередную хитрую игрушку.
Ну и пил, конечно. А после старательно вырезываемых «китайских» шариков, которые мать бросила в печку, потому что непорядок и баловство, ушел. Не кричал, не хлопал дверью — просто ушел. Мать, кажется, даже обрадовалась. Только шипела, что лучше бы раньше, а то «всю молодость на этого никчемушника угробила, чтоб он под забором сдох!» Потом у Фимки появился Барсик… потом… они остались с матерью вдвоем. Вдвоем в чисто выскобленном и абсолютно пустом доме. Он почему-то плохо запомнил следующие годы — а ведь они долго так жили. Но вот — не запомнил. Как будто спал, а проснулся уже вернувшись из армии, взрослым совсем.
Отец, хоть и шалапутом был изрядным, все ж не вовсе никчемушником оказался. Помер, как мать и пророчила, под забором. Зато дом отстроил — любо-дорого поглядеть.
Мать про этот дом и слышать не хотела. Ну разве что продать его, да и то — дурное, мол, это наследство, ничего от этого шалопута хорошего быть не может. И уверена была — ее слово будет последним, сын послушается, как всегда было.
Вот только он уже вырос.
Он ведь даже не сказал ей тогда ничего. Но она поняла. Быстро поняла. А он просто стоял и смотрел. Сверху, как и полагается. И думал про ее вечное «будь мужчиной». Уж конечно, она поняла.
Правда, ему уже было на нее наплевать. Переехав в отцовский дом, он почувствовал наконец себя хозяином. И однажды вдруг понял, что означала та фраза из Библии: сотворил человека по образу и подобию своему. Это означало, что он — действительно хозяин. Над ним есть только тот, кто выше всех. А больше — никто. Он сам здесь — хозяин. Хозяин дома, хозяин своей жизни… хозяин жизни вообще. И именно он должен следить, чтобы вокруг был порядок. В нем была эта сила — теперь он знал это точно.
* * *
Маленький Витя погиб всего три года назад, но кассета была почему-то старая, пленочная — плоская поцарапанная коробочка в ладонь величиной. Арина пошарила в ящиках стола, но, разумеется, образцов древней звукозаписывающей техники там не обнаружилось. Пришлось клянчить в канцелярии — у запасливой Евы даже старый видеомагнитофон где-то хранился, не то что такая мелочь как кассетный плеер.
В деле, разумеется, имелась и печатная версия допроса «злодея», но Арине хотелось послушать оригинал: вздохи, паузы, интонации.
— В каких отношениях вы состоите с Софьей Кащеевой? — голос следователя, практически лишенный этих самых интонаций, источал равнодушие.
— Чего это сразу в отношениях? Ну… в гости она ко мне заходила. Иногда.
— Вы знаете, что вам инкриминируется?
— Что мне ни… кри… чего? — слово «инкриминируется» Гулявкин не только не понял, но даже выговорить не сумел.
Следователь «перевел» свой вопрос:
— Вы понимаете, по какому поводу вас допрашивают?
— Чего ж не понимать. Малец Сонькин… ну… — забубнил Гулявкин. — Это… помер типа… только я ж ничего не видел, в отключке валялся.
— Расскажите, как все случилось?
— Чего расскажите, чего случилось, не знаю ничего, я ничего не делал!
— Вот по порядку и расскажите про это «ничего».
Однако, подумала Арина, может, не настолько уж этот Скачко и тупица. Тактика «мне на тебя плевать» на не блистающего умом допрашиваемого действовала вполне даже неплохо. Отпирался-то он отпирался, но рассказывал вполне охотно, правда, не особенно внятно:
— Ну… Сонька с мелким зашла, ну выпили, потом еще, потом я не помню…
— Не помните, значит? И как мальчика ударили, тоже не помните?
— Да не бил я его! Чего вы одно и то же талдычите?
— Так вы же говорите — не помню. А что не били — помните? — голос, вопреки смыслу вопроса, отнюдь не стал вкрадчивым, оставаясь столь же равнодушным.
— Чего это мне его бить? — голос допрашиваемого стал сердитым и почему-то растерянным.
— То есть вы не уверены?
— Да уверен я! Не бил! — теперь от растерянности не осталось и следа. Впрочем, подумала Арина, демонстрируемая Гулявкиным уверенность, похоже, вызвана больше злостью, нежели реальными воспоминаниями.
— Ну, может, не били, может, оттолкнули… — голос следователя звучал теперь устало и почти безжизненно, как будто вопросы он задавал чисто механически.
Арина даже посочувствовала Скачко: будешь тут усталым, когда ответы — как под копирку:
— Чего мне его толкать? Он там в углу игрался себе тихонечко…
— …пока вы с его мамашей развлекались, — голос Скачко несколько оживился. — Не стыдно, Гулявкин?
— А че стыдно-то? Мы ж ничего такого… Ну выпивали просто.
— Просто, — повторил следователь, скептически хмыкнув. — Вы просто выпивали, а мальчик сам по себе насмерть убился. Так по-вашему выходит?
— Да не помню я! Ну выпили, я к Соньке было… ну… это…того… полез, значит, а она — буркнула чего-то, типа «отвали» и спать бряк. Чего мне с нее, с сонной? Она ж как бревно была. Ну я это… допил, чего там еще оставалось и тоже отключился. Там, в уголке.
— В каком уголке? На диване, рядышком с Софьей Кащеевой?
— Да прям! Она развалилась, что не сдвинешь. Я там, под вешалкой, там матрас лежит, мало ли, на всякий случай.
— Значит, на матрасике в уголке? — ехидно уточнил следователь. — Где был в это время мальчик?
— А я помню что ли? Так и игрался там, наверное. А после Сонькин муж приперся, меня шандарахнул, тут уж я напрочь вырубился.
— Зачем же он вас, как вы утверждаете, шандарахнул, если вы в уголке на матрасике спали себе?
— Ты че, гражданин следователь, думаешь, сочиняю я, что ли? А откуда у меня тогда синячище? Вон, еще видно даже…
— Ну мало ли откуда у вас синяк. Зачем Кащееву вас бить?
— Так разозлился, небось, что Сонька у меня.
— Вы ж говорите, она на диване, а вы совсем в другом углу устроились.
— А стаканы? А пузырь пустой на столе? Он знаете как бесился, если Сонька себе позволяла?
— И вы, зная об этом, все-таки ей наливали?
— Я, что ли, должен за ее поведением следить? Чего мне, гнать ее, что ли, надо было? Да ладно, может, раз или два всего и было. Ну или три. Зашла, чего ж не налить. Я ж не алкаш какой-нибудь в одиночку водку трескать.
Арина выключила плеер. Запись допроса «Сонькиного хахаля» ее утомила. Я не я и лошадь не моя до бесконечности. То ли этот Гулявкин такой уж тупой, что даже придумать защиту от обвинений толком не способен, то ли… то ли впрямь до него не доходит, что обвиняют его — всерьез. Мысль была диковатая, но и впечатление запись допроса оставляла… странное. Как будто Гулявкин говорил… искренне. Он что, в самом деле не помнит, что случилось в его доме?