Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чё знаешь?! Чё опять не слава Богу?!
— Через бабу вперёд крякнет, вот чё, про рак мог и не упоминать.
— Дубина, я ж только для пущей верности про рак-то! — рассердился Лившиц. — Для контрольного, так сказать, выстрела!
— Лишнее, говорю, — спокойно настаивал Заливашко. — Гришака и после Людки не жилец. Вот если б ты с рака рассказ повёл, то Людку надо было для контрольного выстрела подтягивать, а так…
— С рака тебе? — перебил Лившиц.
— С рака, с рака.
— Всё у тебя к одному сводится! Значит, не веришь, что пацан одной правой производителя уложил?
— Это опять же смотря куда бил.
— А не всё ли равно?
— То-то и оно.
— По-твоему, так даже не герой он вовсе. Так, да? Так?
— Выходит, так. Если в оное место попал, тогда просто грамотный, можно и силу особо не прикладывать.
— Дундук ты! В какое ещё место?
Заливашко указал. А Лившиц возьми и тюкни товарища в указанную точку костяшкой указательного пальца со словами: «Чё ж не падаешь на четыре кости, знахарь? А ну-ка рухни на практике в доказательство теории!».
Тем временем Санька и Вовка с горем пополам вскарабкались на Сторожевой бархан, с макушки которого уже были различимы сборные загоны летника. Ребята почувствовали прилив сил. Впереди был дом. Пастухи испытывали ровно то же чувство, какое горожанин испытывает при въезде в родной район. На площади в три квадратных километра каждую пядь земли они знали на копытный или ножной ощупь, суслика — по имени-отчеству. В самом центре равнины, раскинувшейся у ног ребят, стоял ржавый вагончик и два деревянных загона без крыш. К этой не развитой, но до боли родной инфраструктуре на радостях и припустились пастухи.
— Сань, слышь, чё-то овца вообще не шевелится, — сказал Вовка, притормозив у подножия Сторожевого бархана. — Укачало, поди.
— Сдохла, — был преспокойный ответ.
— Ни фа се, — аж присел Вовка. — И долго я труп тащу?
— С километр где-то.
— И ты молчал?!
— А хули… Тут хоть заорись.
— Нет, а нафига я волоку дохлятину?!
— Для отчётности.
— Какая, твою мать, отчётность?!
— Твоего отца, — поправил Санька. — За каждый труп — отчёт. Не забыл? Ну, типа, не продали, не пропили, не прожрали.
— Ну я же тут!
— И чё?
— Я его сын! Я сам себя не обкраду!
— А вдруг ты со мной в сговоре.
— В каком ещё?
— В преступном.
Психанув, Вовка сбросил овцу с плеч и пошёл прочь.
— Стоять, — сказал Санька. — Вернулся и поднял.
— Ещё чего.
— Тогда скажу твоему бате, что овцу пропили.
— Ты спецом меня дрочишь?
— А как ещё!.. Впредь бушь знать, как команды твоего отца отражаются на хребтах пастухов.
— Окей! — закричал Вовка. — Овцу донесу, но не для отчётности! Не для отчётности, пол, да? Собакам скормлю!
— Не скормишь, — улыбнулся Санька.
— Скормлю!
— Не скормишь.
— Увидишь! — бросил Вовка.
— Хапнут крови — отару начнут рвать. Ну так как?
— Чтоб ты сдох!
Скрестив ноги, перед вагончиком сидел кряжистый дед с узкими щелками выцветших глаз и клиновидной азиатской бородкой. На нём была бежевая, подпоясанная синим кушаком хакасская рубаха, казацкие штаны с красными лампасами и яловые сапоги. По цвету и морщинистости лицо старика-хакаса напоминало растрескавшуюся от засухи почву Черноземья. На вид ему было лет семьдесят. Он плёл бич.
Санька и Вовка стояли перед стариком, опустив глаза долу. Они мяли в руках бейсболки и молчали, не зная, с чего начать.
— Дед, — наконец, решился Санька.
— Ну, — помолчав, ответил старик.
— Отара, дед.
— Иди за грибами… С картохой пожарим.
— Но дед!
— За шампионами, сказано.
Санька не заставил старика повторять трижды.
— Дед, — приступил Вовка, когда друг ушёл.
— Ну.
— Дед, ты, видно, Саню не понял…
— Отара?
— Но.
— А говоришь, не понял. Картоху иди чисть.
— Но дед!
— Шуруй, шуруй.
Пастухи ели молча, без спешки, дед не любил ускорений в этом деле. Юношество успокоилось. Рядом с многоопытным стариком, хранившим невозмутимость, потеря отары стала казаться парням уже не такой страшной. По грязному поту на коже пастухов хлюпала нахальная босоногая мухота. Обедали в вагончике на колёсах, нехитрое убранство которого берусь описать с большим удовольствием. Дело в том, что раньше он принадлежал нашему крестьянско-фермерскому хозяйству. Мы с товарищами прожили в нём одно счастливое и два тяжёлых лета. Потом продали его «Тарпану» со всем скарбом. Хороший такой вагончик. Утеплённый. Внутри — печка-буржуйка, драный диван, обеденный стол у окна с видом на загоны (всегда с видом на загоны, кому бы ни принадлежал), двухъярусная кровать с армейскими одеялами. На стене — политическая карта мира, грамотно загаженная мухами-славянофилами: в США чёрные точки — где попало, в России — исключительно в местах нахождения городов и деревень — как существующих, так и будущих. Не забыла мухота обозначить на территории РФ и места залегания полезных ископаемых — как разведанных, так и нет. Словом, ни одной праздной точки.
Плотно отобедав, стали пить чай, пошвыркивая: пацаны — с молоком из-под Марлоски, дед — без забелки.
— Ты-то куда смотрел? — обратился старик к Вовке.
Парень опешил. Дед впервые отвёл ему главную роль в пастьбе. Вовка был польщён. Санька, почуяв потерю позиций, набычился.
— У нас это — такой день выдался, такой день, — пролепетал Вовка, задыхаясь от счастья, на миг забыв, что старшим он стал в проблемное время. — Городские эти, роды, скот отовсюду лез.
— Не мямли, — вернул дед на землю.
— Так-то я там тоже был, — напомнил о себе Санька.
— Не с тобой разговор, — отбрил старик.
— Отрубился я, дед, уснул, как убитый, — твёрдо произнёс Вовка.
— Не только ты! — опять влез Санька.
— Только я.
— А я, по-твоему, что делал?
— Ты бдил.
— Если я бдил, как тогда отара упорола?!
Выходила нестыковка. Внимательно наблюдавший за разговором дед, посмеиваясь про себя, одобрял поведение младших товарищей. Потеря овец его не особо тревожила. На его длинном пастушьем веку пропаж и находок скота было почти поровну. Если бы не лихие люди, вода да волки, то дебет с кредитом сошлись бы полностью.