Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день после возвращения из больницы у Лары началась новая жизнь. Приходили из шляпного ателье, приносили тюрбаны и чалмы, широкополые мушкетерские шляпы и крошечные тесные «кастрюльки». Примеряли, прилаживали, особенно внимательно следя за тем, чтобы шляпа как можно больше закрывала лицо и шею. Приходили от парикмахера, приносили парики: модные каре с низкой челкой разной длины, локоны, струящиеся по плечам, высоко забранные на греческий манер узлы, короткие стрижки с кудрявой макушкой. Лара выбирала, капризничала, бросала парики на пол. Уходя, девушки из мастерских шептались, перемигивались. Лара знала, что на ее счет будут сплетничать, рассказывать подружкам, обсасывать каждую подробность поведения, да что сказала, да как швырнула на пол, да как топнула ножкой, и это ей было приятно.
О ее внешности по Москве давно ходили слухи, но об этом она старалась не думать. Вот когда она выздоровеет и вернется на экран, они увидят настоящую Лару Рай. Приходила массажистка, долго мяла тело, выламывала руки и ноги, чтобы вернуть мышцам былую эластичность, а суставам — подвижность. Прибегал Ожогин, забрасывал Лару мехами и шелками, окутывал тончайшими ароматами. Ей уже разрешили вставать, и она иногда совершала моцион по квартире.
В тот день она действительно долго спала, а Ожогин в своем кабинете прислушивался, не раздастся ли шорох из спальни. Потом пришла дама, призванная заниматься маникюром и педикюром. Руки Лара не дала — на тыльной стороне ладоней тоже были ожоги, и соприкосновение с водой или кремом было решительно невозможно. Когда же были заботливо умаслены все пальчики на ногах, а ногти покрыты темно-алым, почти черным, лаком и молчаливая мастерица-итальянка удалилась (русских фильмов она не смотрела и кто такая Лара Рай знать не знала), Лара решила перебраться с кровати к столику, куда поставили поднос с чаем. Спустив ноги с кровати, она полюбовалась темными четырехугольниками лака, придающими изящество белокожим ступням. Лара привыкла любоваться собой со стороны. Свои фильмовые картины она смотрела редко и не очень узнавала в них черно-белую женщину, плавно передвигающуюся по кадру из угла в угол. Во время съемок ей виделась совершенно другая фильма — световая, цветная, где много ветра, где солнечные лучи пронизывают кудри, где она увязает в песчаных барханах, а листья — то ли клена, то ли каштана — облепляют ее тело. Когда-то давно, в самом начале своей карьеры, она пыталась говорить об этом с Ожогиным, но получила ответ: «Синематограф — искусство грубое». Она долго удивлялась тому, с каким ажиотажем зрители реагировали на эти «черновички», как мысленно она называла черно-белые фильмы — нечто то ли кабинетное, то ли кухонное, что никак нельзя впускать в гостиную, к свету люстр, распахнутым окнам, открытому роялю, зажженным свечам. Особенно Лару интриговал ветер. С ним столько всего могло происходить на экране. Но снимали в пыльных павильонах.
Да, и она, конечно, изменяла Ожогину.
Она прошла от кровати к окну. Что-то неуловимо изменилось в комнате, но она никак не могла понять, что именно. На улице было солнечно и, наверное, свежо. На бульваре раскрылись тюльпаны. Лара еще раз внимательно присмотрелась к своей спальне и вдруг поняла, что вместо двух зеркал на стенах красуются милейшие пейзажи. Белые лодки на синем побережье, паруса, которые дивным образом отражаются в облаках, фиолетовый пляж с зонтами мороженщиков и милым стариканом, тянущем на поводке собачку. Картины Лару развеселили. Ожогин на удивление трогателен. Ничего не забыл. Обо всем позаботился.
Она решила выйти на бульвар. Оделась сама. Вчера она опять выгнала девушек из парикмахерской с их глупейшими шиньонами и париками и потому осталась с собственным темным бобриком. Прикоснуться к лицу она боялась. Порылась в ящиках стола, но зеркальца не нашла. В сумочке тоже. Господи, какое детство! А может быть, он прав… Лара не видела покрытые черной мазью и оттого кажущиеся обугленными щеки и скулы, лодочки глаз, вокруг которых не было ни ресниц, ни бровей. Губы почему-то выжили, и эти полоски нежной бледно-коричневой кожи казались наспех пришитыми к черному лицу. Легким движением руки во фланелевой перчатке она тронула лицо и что-то поняла. Поняла, что не стоит храбриться, устраивая скандал по поводу зеркальца. Бог с ним! Врач, высокий отрешенный шатен с прозрачными глазами почти без зрачков (он пользовал Лару уже не один год, и каждый раз, когда появлялся в доме, Лара думала о том, хороша ли будет интрижка с ним иль нет), оставил ей полотняные наклейки на лицо. Сказал, что привез из Швейцарии — результат дерматологических разработок, начавшихся в Первую мировую войну. Дал еще два флакончика синего темного стекла.
— Капли очень хорошие. Вскройте, если будет невмоготу. Если тяжко будет…
Флакончики Лара сунула в сумку, а упаковку со швейцарскими бинтами вскрыла и на ощупь заклеила серыми, тоскливо пахнущими полосками лицо. Шляпа. Вуаль. Голубиного цвета шелковый шарф поднять выше носа. Зонтик вместо трости. Лара бесшумно выскользнула из квартиры.
И вот она на бульваре. Каштаны уже отцвели. Сирень тоже. Но тюльпаны со светло-фиолетовыми головками стоят высоко, в рост гимназиста-первоклассника. И липа пахнет так сладко. Во всем разлита нега. День воскресный, и время, наверно, обеденное. Во всяком случае, на бульваре почти никого нет. Лара посмотрела на свое отражение в стекле гостеприимно открытой двери кафе. Ну что ж, она сама элегантность. Там, в глубине залы, откуда тянет терпким запахом кофе, висят узкие зеркала, увитые медным листвяным орнаментом. Не сложно зайти и… Но Лара пошла дальше. А если жить инкогнито? Вот так все время: шляпа, вуаль, шарф, очки вполлица. Мысль увлекла ее. Уехать к давней подруге, Ольге Черногориной в Германию. И там… Таинственная дама, лицо которой всегда скрыто вуалью. С избранниками можно встречаться в кромешной темноте. Лара ощутила подъем духа. Захотела купить букетик ландышей у востроносой малышки в форменной кепочке и курточке, но сгибать пальцы оказалось так больно. У нее закружилась голова, и Лара опустилась на скамью.
У пруда сверкал и переливался всеми цветами радуги павильон каруселей. Карусельщик только что поставил пластинку, и вместе с шипением до Лары донесся густой голос Шаляпина, певший веселую французскую песенку, сделавшую его европейской звездой после турне девятнадцатого года. Контраст муки, источаемой его необъятным голосом, и простоты мелодии «купил» тогда и французов, и англичан с потрохами. Маленькие зеркала, увитые фарфоровыми завитками, отбрасывали из-под крыши карусели солнечных зайчиков. Лара следила за их скачками по насыпной дорожке из светлых камешков. С Шаляпиным она встречалась несколько раз на своих премьерах. Он вел себя двусмысленно, и им обоим было понятно почему. Однажды в Ницце она уже ехала к нему на его виллу (обгоревший на пляже Ожогин всеми святыми просил избавить его от солнца и запаха цветов), и остановил ее все тот же голос. Шаляпинский бас несся с балкона одного из русских домов. Он привносил в легкий прозрачный морской воздух ужас вагнеровской музыки. Лара ежилась, вспоминая, как ей тогда стало страшно от этого голоса. К тому же пришлось бы бросать Ожогина. А потом снова к нему возвращаться… Какая морока! Нет, такая беготня для ее героинь, а не для нее. Лара любила соблазнять, но свой талант ей удалось отделить от тела, за что она не уставала себя хвалить. Она изменяла Ожогину не ради измены как таковой, а чтобы поднакопить реальной неги, которую надо было источать перед камерой, однако никогда не афишировала физическую лихорадку даже перед самой собой.