Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дни тянулись – одинаковые как две капли воды. Приходивший почтальон редко радовал Мана и в ответ на его полный надежды взгляд обычно скорбно опускал глаза. За несколько недель Ман получил всего два письма: от Прана и от матери. Из письма Прана он узнал, что у Савиты все хорошо, а вот у мамы – не очень, что Бхаскар шлет ему горячий привет, а Вина – ласковые упреки, что брахмпурский обувной рынок наконец проснулся, а кафедра английского по-прежнему крепко спит, что Лата сейчас в Калькутте, а госпожа Рупа Мера – в Дели. Все эти миры теперь представлялись Ману далекими, как пушистые белые облачка, что порой возникали на горизонте и тут же исчезали. Его отец по-прежнему возвращался с работы очень поздно и все дни проводил в подготовке к суду, на котором должна была решиться судьба Закона об отмене системы заминдари. У отца нет времени на письма, оправдывалась за него мама, но он справляется о здоровье Мана и о делах на ферме. Сама она утверждала, что чувствует себя прекрасно; легкие недомогания, которые зачем-то упомянул в письме Пран, она списала на возраст и запретила сыну волноваться по этому поводу. Сезон дождей запаздывал, и это плохо отразилось на саде, однако, по прогнозам, дожди вот-вот начнутся. Когда все опять станет зеленым, писала она, Мана наверняка заинтересуют два небольших нововведения: легкая неровность боковой лужайки и клумба с цинниями прямо под окном его спальни.
Фирозу, должно быть, новый законопроект тоже прибавил работы, решил Ман, пытаясь оправдать молчание друга. Что же до особенно мучительного молчания любимой, больно отзывавшегося в ушах, то трудней всего Ману дались первые дни после отправки его собственного послания; он не мог сделать ни единого вдоха без мысли об этом. Со временем боль притупилась: ее сгладили жара и зыбкость времени. Однако по вечерам, когда он лежал на чарпое и в лучах закатного солнца читал стихи Мира, особенно те, что напоминали ему о первой встрече с Саидой-бай в Прем-Нивасе, воспоминания о любимой оживали и наполняли его душу тоской и растерянностью.
Поговорить об этом было не с кем. На лице Рашида начинала брезжить скупая улыбка Кассия[33], когда он видел Мана за мечтательным разглядыванием томика Мира, но эта улыбка моментально сменилась бы брезгливой гримасой, узнай он, о ком его ученик мечтает на самом деле. Однажды они с Маном говорили о чувствах (в общих чертах, не вдаваясь в подробности), и взгляды Рашида на любовь оказались такими же обстоятельными, глубокими и теоретическими, как и по всем остальным вопросам. Ман понял, что Рашид еще никогда не испытывал этого чувства. Вдумчивость учителя порой его изматывала, и в тот день он пожалел, что вообще поднял эту тему.
Рашид радовался, что нашел в Мане человека, с которым можно свободно делиться идеями и чувствами, но монументальная безалаберность, бесцельность молодого собеседника неизменно ставили его в тупик. Сам он вышел из той среды, где высшее образование казалось чем-то далеким и недостижимым, как звезды, и свято верил, что человек может добиться чего угодно, было бы желание и сила воли. Он, как одержимый, отважно и упоенно пытался собрать все: семейную жизнь, учебу, каллиграфию, честь, порядок, традиции, Бога, сельское хозяйство, историю, политику – словом, этот мир и все другие миры в единое связное целое. К себе он был так же строг, как и к другим. Принципиальность и рвение Рашида повергали Мана в восхищенный трепет, но ему казалось, что учитель слишком изнуряет, выматывает самого себя этими глубокими чувствами и страстными разглагольствованиями о тяготах и обязанностях человечества.
– Я умудрился прогневать своего отца, не делая ничего – и даже меньше, чем ничего, – сказал однажды Ман, когда они сидели под сенью нима и разговаривали, – а ты прогневал своего тем, что сделал что-то – и даже больше чем что-то.
Рашид озабоченным тоном добавил, что его отец разозлился бы куда сильнее, если бы узнал, что он недавно провернул. Ман попросил разъяснений, но Рашид лишь помотал головой, и он не стал расспрашивать дальше. К этому времени он привык к скрытности Рашида, которая порой сменялась поразительной откровенностью. На самом деле, когда Ман поведал ему про случай с мунши и старухой, Рашид был на грани того, чтобы рассказать о своем визите к деревенскому патвари. Но что-то ему помешало. В конце концов, никто в деревне, даже сам Качхеру, не знал об этой попытке Рашида восстановить справедливость; пусть так оно и будет. К тому же патвари уже пару недель был в отъезде, и Рашид пока не получил подтверждения, что его просьба выполнена.
Вместо признания он спросил:
– А ты узнал, как звали ту женщину? Откуда ты знаешь, что мунши не отомстит ей за унижение?
Ман, придя в ужас при мысли о возможных последствиях своего бездумного поступка, сокрушенно покачал головой.
Пару раз Рашиду удалось заставить Мана поделиться своими взглядами на систему заминдари – они оказались прискорбно и ожидаемо расплывчатыми. Ману подсознательно претили жестокость и несправедливость, он реагировал на них пылко и бурно, но никаких внятных представлений о достоинствах и недостатках системы у него не было. Конечно, Ман не хотел, чтобы суд отменил закон, над которым его отец трудился столько лет, но и лишать Фироза с Имтиазом большей части владений ему не хотелось. Странно было бы ждать от Мана праведного пролетарского гнева в ответ на замечание Рашида, что крупным землевладельцам не приходится зарабатывать на жизнь: деньги достаются им просто так.
Рашид в самых резких выражениях осуждал свою семью за несправедливое обращение с работниками, однако о навабе-сахибе он дурно отзываться не стал. Еще в поезде, когда они ехали сюда из Брахмпура, Рашид