Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наша трапеза, которая до сих пор состояла только из омлета и запеченной gigot d'agneau,[126]была несколько тяжеловата. («Несколько» — слово здесь совсем неподходящее). После такого обеда десерт должен быть освежающим, легким, ярким, ясным, должен привносить нотку порядка, грации и декорума в сложившуюся немного в духе Микеланджело тяжеловесность предыдущих двух блюд. Я лично предложил бы персики в красном вине — блюдо, обладающее той самой простотой и прямотой, которая может стать некой более высокой ступенью изысканности, так же, как самое утонченно-искушеннейшее явление моды — это предельная, непревзойденная простота маленького черного платьица, которое способно сделать его хозяйку образцом элегантности даже в такой искушенно-светской, впечатляюще чуждой и чужестранно домашней ситуации, когда, выходя из отеля к арендованной машине с легко раскачивающейся на плече сумочкой, она бросает через плечо, как конец легкого шарфа, непринужденное замечание в сторону пыхтящего, бранящегося, нагруженного сумками мужчины, который останавливается на мгновение перед тем как загрузить багаж в машину (пока возлюбленная на минутку заглянула обратно в гостиницу, так же легко и проворно, как Ариэль, воспаряющий на своих крыльях), будто размышляя перед лицом армейской офицерской комиссии над тестом на умение находить удачное решение проблемы и на умение руководить людьми одновременно: вот доски, вот веревка, вот люди, вон овраг — как вы построите через него мост?
По одному персику на человека, опустить фрукты в кипящую воду на тридцать секунд, затем очистить от кожуры, удалить косточки.
Раздать каждому по бокалу красного вина или «Сотерна», если вам так больше нравится (мне так очень нравится). Обмакивайте ломтики персика в вина. Посыпьте их сахаром, если таково веление вкуса — do gustibus non est disputandum.[127]
— Вы как-то сказали, что персики напоминают вам о вашем брате, — обратилась ко мне некоторое время назад мой биограф. Я притворился, что не могу вспомнить. По правде говоря, этот пушистый фрукт и вправду напоминает мне о моем родственнике благодаря одному неудачному происшествию, случившемуся, когда мы оба были маленькими. Бартоломью почти насмерть отравился из-за того, что я, во время одного из ранних моих кулинарных экспериментов, сварил варенье из персиков вместе с косточками, а последние, оказывается, содержат цианоген, стабильный элемент, который, разлагаясь при взаимодействии с определенными ферментами (либо если, например, растолочь его пестиком в ступке), выделяет знаменитый токсин — цианид. В то лето рядом с нашим летним коттеджем этих фруктов нападало с деревьев буквально по колено, они срывались с ветвей и ударялись о землю с таким очевидным «шмяк», что его было почти слышно, и я не мог устоять перед искушением попытаться сварить варенье. Основным методикам консервирования меня еще раньше научил Миттхауг, который, как это вообще характерно для северной кухни, был большой знаток и ревностный поклонник консервированных фруктов, маринадов и соусов. Расстройство желудка, полученное моим братом, хоть и острое — к тому времени его любовь к персикам была уже общеизвестна — смертельным (очевидно) не было, хотя médecin,[128]хмурый человек, в лице которого сквозили скрытая сила и печаль анжуйского герцога с барельефа, провел с ним сорок восемь беспокойных часов, моя мать — тоже. Не стоит их винить. К. слову, это не сам цианид пахнет миндалем, несмотря на ставшие уже традиционными клише noir[129]детективных фильмов, но плоть, отравленная цианидом. Аналогичной токсичности можно добиться, обжарив семена яблок.
Я помню, как однажды объяснял Бартоломью, что влияние искусства Востока на западное (естественно, я не имел в виду его собственную мазню и резные поделки в этом возвышенном контексте) можно сравнить с привнесением на Запад восточных растений и овощей, которые произвели значительно больший эффект, чем любые из самых заметных исторических событий — войн, революций, массовых миграций и т. п. Рассмотрим, например, историю персика, изначально открытого в Китае, перевезенного на запад персами (отсюда и его латинское название, Prunus Persica, хотя по одной из версий сам Александр Македонский прихватил этот фрукт с собой, припрятав его во вьюках своего каравана вместе с другими трофеями) и только позже попавшего дальше на запад, в «настоящую» Европу, в чем ему помогли римляне. Взгляд в историю — это взгляд в пустоту. Рассмотрим историческую роль, например, картофеля. Надо принять во внимание то, что родиной этого корнеплода является Перу, где его свойства имели такое критическое значение для высочайшей из живших на земле цивилизации (говоря «высочайшей», я имею в виду высоту над уровнем моря), где основная единица измерения времени у инка ровнялась тому сроку, за который можно приготовить один клубень картофеля; его прибытие в Европу в 1570-х годах, где он стал доминирующей сельскохозяйственной культурой благодаря простоте посадки и выращивания, богатому содержанию углеводов и витаминов и пригодности для натурального хозяйства; бытовавшее во Франции сопротивление использованию картофеля в пищу, основанное на широко распространенном поверье, что картофель вызывает проказу; то, как это поверье было развеяно Антуаном-Огюстом Пармантье, которому картофельный суп пришелся по вкусу за то время, что он провел в прусской тюрьме, и, вернувшись, он добился для этого корнеплода невиданной популярности, причем настолько преуспел в этом, что придворные при дворе Людовика XVI стали носить на отворотах камзолов цветы картофеля. Интересно, что сам этот человек остался в веках благодаря блюдам из картофеля и crêpes parmentier[130](возможно, он надеялся, что и сам овощ будет назван его именем; устраивая обед для Бенджамина Франклина, Парментье создал меню, где картофель был в каждой перемене блюд). Трагический апофеоз популярности этого корнеплода наступил в Ирландии в XIX веке, когда разносторонние его достоинства привели к тому, что он стал буквально единственной сельскохозяйственной культурой и, таким образом, сыграл определяющую роль в голоде, повлекшем за собой гибель миллиона человек. Если бы мы по-настоящему осознавали все это, то каждый кусочек картофеля отдавал бы на вкус пеплом, и мы не смогли бы его есть. Но мы, конечно, понимаем все это, более или менее, и все-таки продолжаем есть. Точно так же, как знание, что где-то в этом же мире каждые несколько секунд умирает от истощения или от болезни, которую можно вылечить, ребенок, нисколько не мешает нам и дальше беспорядочно, но с удовольствием проживать отведенные нам дни. Забывать эти факты, игнорировать их, отвлекать себя от размышления о них — основополагающий акт цивилизованной жизни. «Каждый цивилизованный поступок есть одновременно поступок варварский»; об этом напоминает нам картофель, и об этом же великодушный корнеплод одновременно сладострастно соблазняет нас забыть.
Как я и предполагал, мы все утро гнали на запад, в Бретань, в край узких заливов, бухт и скал, где холодная вода бурным потоком проносится по эстуариям, а широко разливающийся мощный прилив стремится пронзить самое сердце Франции. Это край, где преобладают фьорды и скалистые бухты, где жизнь непременно погружена в ощущение изолированности, где время тяжело опустилось на безмолвные деревенские дороги, а жизни человеческие неподвижно замерли среди пшеничных колосьев. Бретань кажется увеличенной моделью Корнуолла — то же самое, только в полтора раза больше, небо шире и глубже каменные ограды и живые изгороди еще грубее, деревья попадаются реже, но они при этом выше; здесь безграничность и мощь Атлантического океана еще более ощутимы. И закрученное спиралью бретонское побережье также предлагает вам головокружительно-бесконечные расстояния, которые можно найти только во фрактальной математике: проехать все три тысячи миль вдоль берега — это все равно что пройти посуху от Бреста до Пекина или от Марракеша до Дурбана. В современном эквиваленте парадокса Зено чем ближе фокус, тем больше кажутся расстояния. Мы проезжали свекольные поля, коров и один раз неожиданно увидели не похожее на все остальное поле лаванды; сознанию потребовалась секунда или две, чтобы отметить это лиловое пятно, чтобы преодолеть сопротивление нейронов, вызванное его кажущейся невозможностью. Однажды, покидая свой дом в Норфолке, чтобы вернуться в Лондон после проведенных в одиночестве, но с пользой, выходных, я сообразил, что забыл кое-какие бумаги. Я уже запер дом и выключил повсюду свет, но еще не сел в машину и не включил габаритные огни. Мое нежелание возвращаться в темный дом (небо затянуто тучами, никакой луны, космическая тьма) возрастало все быстрее, по экспоненте; я понимал, что боюсь увидеть привидение. Но страх, заключавшийся в этой идее, был не столько ужасом перед привидением как таковым — в конце концов, какую власть имеет вернувшийся на землю дух, кроме способности просто появиться? И какая еще сила ему нужна? Не мысль о некой запуганной dénouement[131]из фильма ужасов (бредущая шаткой походкой мумия, стремящаяся исполнить проклятие предков, беглец из психиатрической лечебницы, размахивающий бензопилой) страшила. Нет, меня охватила боязнь увидеть нечто невозможное. Вот почему мы на самом деле боимся призраков: потому что их не существует. И что это будет значить, если мы вдруг встретим одного из них?