Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кошки раздражают меня. Есть кошки и есть собаки. Я – собака. На протяжении нескольких лет, встречая представительницу семейства кошачьих в ошейнике, я сцапываю ее колокольчик и засовываю его в шкатулку для шитья эпохи Наполеона III. Обожаю это нелепое позвякивание, заставляющее хохотать всех коров в Нормандии, эту тихую музыку продавцов воды на базарах Марракеша.
После визита в Ламорлэ, где я совершила серьезную ошибку, для меня жизненно важным стало обрести костюм, делающий меня заметной, костюм, который воспримут даже те, кто не желает видеть. Итак, я выловила в своем шкафу самые обычные брюки и белое болеро с ажурным узором и разрезом сбоку и нашила на него в два ряда все колокольчики из моей коллекции. Я не сталкивалась с подобной фантастической выдумкой даже в магазинах, торгующих различными сюрпризами и приколами. Обычно я предпочитаю моду, совпадающую с моими грезами, как какой-нибудь жилет от Унгаро, с изнанки расшитый пластинками перламутра и ракушками. На сей раз мода запаздывала. Мне пришлось бежать как можно скорее, чтобы опередить ее.
Ступив на серый тротуар Фобур Сент-Оноре, я тотчас ощутила, что произвожу экстраординарное впечатление, что благодаря костюму из звука и света с его медными колокольчиками я похожа на движущийся праздник, на бродячего продавца воды с базара Дар-эль-Бейда.
Этот звон знаменует отдых, рождественский ужин и одновременно Пасху. На улице все взгляды были прикованы ко мне, я ловила их, это согревало и ободряло меня. Никто не мог воспринять меня как абстракцию; в этом костюме было нечто от козы с портрета канцлера Сегена, от тореадора, жертвы моды, от одежды, пущенной в переработку, вернувшейся к своей исходной функции, от джинсов с заклепками фасона Забу из африканского Вомбата. Тем хуже и тем лучше. Важно казаться, а не быть. Просто быть мне неинтересно. Внутри себя нет ничего хорошего. Чтобы убедиться в этом, достаточно однажды порезать палец или раскрыть на любой странице медицинскую энциклопедию. Внутри человеческого тела внутренние органы, кишки, двенадцатиперстная, пищевод, фаллопиевы трубы, эякуляторные каналы, мочеточники, вены, мышцы, бедренная артерия. Жирные обрюзгшие органы. Вся эта гнусная и изобилующая странными названиями трубопроводная система. Преобладающий цвет – красный: кровь, коррида, в конце концов смерть. Кое-где появляющийся белый цвет имеет кремовый, желтоватый, грязный оттенок. Необходимо соскрести мышцы, чтобы добраться до костей – палок, из которых не вырезать трости, настолько они сухи, жестки и пористы. Ничего общего со слоновой костью или рогом единорога. И весь этот базар подвержен кальцинированию, некрозу, затруднению движения, деформации, инфекции, атрофии. Кожа покрывается пятнами, иссыхает, сморщивается; сначала краснуха или корь, потом угри, бородавки, а в конце экзема, воспаление роговицы, рак. Тысяча сто десять страниц на выбор.
Кожа покрыта волосами, испещрена порами, отверстиями, она потеет, мокнет, краснеет, сохнет и становится дряблой. Ничего. Ни маргаритки на горизонте, ни деревца, ни кустика на сгибе локтя или колена.
Альбом тканей – это музыка, разыгрываемая в совсем ином регистре: страницы и страницы шелков – расписных, с подбоем, вышитых – во имя очарования, грез, стремления обворожить любого мужчину. Достаточно легкой шали, окаймленной гусиным или лебяжьим пухом, чтобы мужчина, бросивший взгляд, сдался, был очарован, забыв о бедной оболочке плоти, о красных пятнышках, прыщиках и бороздках, настоящих или будущих. Чтобы заполучить на средневековый манер шарф героя, нет ничего лучше, чем пара искусно сделанных кружевных перчаток, нижней юбки из плотного переливчатого шелка, расшитой золотом или самоцветами накидки в стиле Людовика XIV. И вот уже нет ни старух, ни дурнушек. С годами ткани сглаживаются, выцветают, никакая эстетическая хирургия не сравнится с тем, что проделывает время над материей. Никто, даже хиппи или панки, не захотел бы сшить куртку или башмаки из старой кожи, сейчас к их услугам ковбойские сапоги из «косухи 60» или вельвет из XVIII округа Парижа.
Ткань, будь она в полоску, цветочек или же в горошек, покорна моей воле. Я выбираю эту оболочку, эту ткань за то, что она соткана из тончайших волокон, за вплетенную в рисунок вьющуюся золотую нить, за прелестные бледно-розовые пионы, которыми она расцвечена, как летний сад, за луну в звездной ночи или квадрат кубистского холста.
Есть ли у Бога, на его грудной клетке, звезда?
У меня в голове парят облачка и порхают бабочки, но это невозможно увидеть.
Кожа удерживает мозг с его эмоциональной, неизбежно невротической алхимией, этот полусферический мотор, губчатый, несъедобный даже в пирожках.
Кому хочется быть заключенным под костистым сводом, погруженным в цефало-спинномозговую жидкость, кто жаждет окунуться в проблемы, схватки, страхи, тревоги, все эти неконтролируемые эмоции, осложняющие жизнь? Почему вообще находят удовольствие в том, чтобы плакать, страдать, хотеть, желать?
Мозг. Мне нравится его поперечный срез, его фиолетовые опухоли, нравятся любовные чувства, отраженные розовыми зигзагами на электроэнцефалограмме. Нравится генетический код, разрисованный голубым и зеленым, как китайский фарфор династии Мин или Цинь. Люблю его очевидность, считываемую с бумажной ленты.
Люблю рентгеновские снимки, данные сканирования, томограммы. Там мозг становится похожим на целый океан, на гуаши из Толедо, на диптих Дженкинса.
Мне нравится носить пуловер «Missoni» с вышитой на нем брюшной полостью в вертикальном разрезе или компьютерной моделью мозга в трех измерениях, полученной способом магнитного резонанса. Плоть наконец трансформирована, нарисована, отпечатана, возвышена, обернутая и облагороженная человеческая плоть на пути к разложению.
Я пересекаю рю Камбон, и люди оборачиваются, не веря, что идет всего лишь женщина, тогда как они ожидали увидеть целую упряжку пони, направляющуюся к Люксембургскому саду. Стоит мне пошевелить руками, и мои колокольчики звенят, звенят, звенят.
Мои шаги, кашель, одышка, отзвуки патетики, знак усталости скрыты под звоном бубенчиков; перед бутиком Шанель я сталкиваюсь с МТЛ. Она, с пакетами в руках, слишком заинтригованная, чтобы приветствовать меня банальным «добрый день», спрашивает.
– Дарлинг, дорогая, вам не кажется, что это немного чересчур?
Возможно, леггинсы – это в конечном счете идеальный прикид для покорения мыслителя. Прикид, освобождающий тело навстречу пленнику духа.
С утра, едва проснувшись, мой сосед-философ отправляется прочь, чтобы размышлять до самого вечера, а затем возвращается, чтобы по- медитировать дома, перед чистым листом бумаги или компьютером; в августе он размышляет в деревне, и вся эта гимнастика духа нужна лишь затем, чтобы умело лавировать между муками и радостями жизни, уклоняться от первых и продлевать вторые. Однажды встреченная им женщина отказывается от него, и вот сей интеллектуальный атлет, сей культурист мозга не в силах сдвинуться ни туда, ни сюда, как пятнадцатилетний подросток, осушивший первые слезы, начисто запамятовав, что Пруст, Флобер, Стендаль, Цвейг, Буццати, великие чародеи, великие утешители, плакали задолго до него. Незнакомец номер 10, знававший патриархов любовных страданий, казалось бы, мог поразмыслить о мазохизме в «Принцессе Киевской», «Письмах Португальской монахини», мазохизме, слегка разведенном на философской водичке Канта, Сократа, Фрейда, Кьеркегора, и извлечь из этих размышлений разумное зерно. Но ничего подобного – в день, когда я помогла ему открыть дверь его собственной квартиры, он выглядел как невиннейший из девственников.