Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи этой своей женщине, чтобы приезжала! — прокричал он брату, не слезая с коня.
— Погоди, куда торопишься? — Менахем ухватил коня за уздечку. — Совсем загнал лошадь, дай ей передохнуть, сядем, поговорим…
— Не сегодня, — перебил его Рабинович, — пошли ей скорей письмо, пусть собирается.
— Весна скоро, Моше, — рассмеялся Менахем, — коли сегодня не поговорим, до Песаха придется ждать.
— Я подожду. Ты письмо сегодня же пошли, слышишь? — Моше пришпорил коня и ускакал.
— Повторить с десертом, Зейде?
Я с восторгом согласился. Снова вскипела вода, были отцежены желтки, и запахло вином.
— Эта штука всегда получается по-разному, может, недостает немного жиру старой клячи, а? — усмехнулся Яаков.
Он поставил на стол большой хрустальный бокал, тонкий и прозрачный, как стрекозиное крыло, воткнул и него ложечку и поднес ее к моему рту. Не ожидая его указаний, я закрыл глаза и открыл рот. Сладость, испытанная мною тогда, не поддается никакому описанию, а вкус этот не похож ни на одно другое лакомство в мире. Он до сих пор сопровождает меня, и кажется, достаточно дотронуться кончиком языка до нёба, чтобы обнаружить оставшуюся там после глотка сладкую пленку.
— Когда-то я разводил канареек, — снова попробовал поддержать разговор Яаков.
Я кивнул, снова открыл рот и получил на ложечке очередную порцию абсолютного счастья. Шейнфельд внимательно посмотрел на меня, будто пытаясь выведать, что еще мне известно. Мне казалось, он вот-вот спросит: «Как ты мог сделать это со мной?» Однако он ни о чем не подозревал и не спрашивал, ни в этот ужин, ни в последующие, он лишь осведомлялся, вкусно ли мне. Наконец я решился проглотить то, что у меня во рту.
— Может, послушаем музыку? — предложил Яаков.
Час был поздний, со стены на меня смотрела своими холодными глазами первая красавица деревни. Налакомившись, я начал понемногу клевать носом.
Шейнфельд поставил пластинку и завел ручку видавшего виды граммофона. Пространство комнаты вмиг заполнилось скрипучими звуками старых танцевальных мелодий.
— Это танго, — мечтательно сказал Яаков. — Здесь, в деревне, даже не знают, что это такое. Это танец любви между мужчиной и женщиной. Танго — это прикосновение, Зейде, понимаешь?
Двумя пальцами руки он изобразил некое подобие танцующих ног, оставляющих сладкие, липкие следы на дощатой поверхности стола.
— Если хочешь, я научу тебя танцевать…
— В другой раз! — поспешно выпалил я.
— Танго, — невозмутимо продолжал Яаков, — это единственный парный танец, который можно танцевать и одному, и лежа, и во сне. Папиш-Деревенский как-то очень метко выразился, я до сих пор помню его слова: «Танец сдерживаемой страсти и бушующей тоски». Этот Папиш умеет найти такие красивые слова, что сразу западают в сердце.
Испугавшись, что за этим последует неизбежный урок танцев, я поспешно поднялся из-за стола, намереваясь идти домой.
— Я не хочу учиться танцам сейчас.
— Конечно, не сейчас, Зейде, — засмеялся Яаков, — ты ведь еще совсем ребенок. Когда-нибудь, ко дню твоем свадьбы, я научу тебя танцевать танго. Это должен уметь каждый мужчина.
— Я никогда не женюсь, мне нельзя, — твердо сказал я, направляясь к выходу.
Яаков вышел за мной в маленький палисадник Крупные маки увядали, нескошенная пожелтевшая трава щекотала мои голени. Шейнфельд положил руку мне на плечо и подошел так близко, что его щека коснулась моей. Сухие губы легко дотронулись до моего виска. Почувствовав, как я невольно отпрянул, он смущенно отодвинулся и убрал руку с плеча.
— Можешь не навещать меня, Зейде. Можешь даже не здороваться со мной на улице. С тех пор, как Ривка ушла, а Юдит умерла, я все время один, мне не привыкать. Зато через несколько лет, когда я позову тебя на следующий ужин, ты ведь придешь, правда?
Тонкий белый шрам на его лбу, видневшийся даже в темноте, вдруг исчез, и я понял, что лицо Яакова покраснело.
— Ладно, приду.
Теплая июньская ночь обволакивала тело, и ощущение было такое, будто я плыву. Мое внимание привлек запах дыма, поднимавшегося к небу от костров, вокруг которых плясали тени и искры. Побежав в их сторону, я обнаружил своих школьных товарищей, которые с веселым гиканьем и плясками сжигали личинок саранчи, собранных на полях.
— Так придешь? — послышался голос Яакова за моей спиной.
— Приду! — крикнул я в ответ.
На второй ужин Яаков пригласил меня десять лет спустя, после моей демобилизации из армии. На воинской службе я звезд с неба не хватал, мое имя доставляло мне неприятности на каждой поверке, а невосприимчивость к смерти сделала из меня скорее не храброго, а ленивого и своевольного солдата.
В день моего призыва в армию Яаков подкараулил меня неподалеку от дома и предложил пройтись с ним на кладбище, на могилу матери.
— Не морочь мне голову, Шейнфельд!
Я был достаточно взрослым, чтобы прочесть выражение боли и обиды на его лице, однако не настолько, чтобы раскаяться или просто извиниться. Он отступил назад, словно получил пощечину.
— Ты смотри, будь осторожен, Зейде, и не открывай своим начальникам значения своего имени, а то еще пошлют тебя по ту сторону границы на разные опасные задания.
Я засмеялся и заверил, что он напрасно волнуется, но советом все-таки воспользовался. Никто так и не узнал, что означает мое имя, даже после аварии, из которой я, как обычно, вышел без единой царапины. Джип, на заднем сидении которого я задремал, перевернулся, а офицер запаса, пузатый и седоволосый, развлекавший меня в начале поездки фотографиями внучек, был раздавлен обломками и погиб. Ударом меня вынесло в ближайшую канаву, но чудесным образом я остался цел и невредим.
С самого начала службы у меня обнаружились способности к стрельбе, о которых я раньше и не подозревал. С успехом закончив школу снайперов, я остался в ней инструктором. Школа располагалась в приземистом, чисто выбеленном здании, утопающем среди эвкалиптов, сильный запах которых бередил память и навевал тоску.
Заброшенные вороньи гнезда темнели среди ветвей, а когда я спросил, почему птицы оставили насиженные места, один из инструкторов, ухмыльнувшись, пожал плечами:
— Если бы ты был птицей, разве остался бы жить рядом с базой снайперов?
Дни проходили в сознательном одиночестве, я был занят пальбой по тысячам картонных врагов, среди которых не было ни одного живого. Монотонные будни мои были заполнены бесконечными настройкой и пристрелкой прицелов, зарядкой опустевших магазинов и писанием писем, часть которых я отправил Наоми в Иерусалим, остальные же оставил у себя и сохранил.
Я умею писать одинаково хорошо обычным способом и зеркальным. Когда у меня обнаружился этот странный талант, Глоберман заметил, что, возможно, ни один из них троих отцом мне не приходится, а на самом деле я сын какого-то другого, четвертого мужчины.