Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рабочий класс рождает свои таланты и двигает в жизнь… — начал было Крауш, но Спрогис остановил его протестующим движением.
— Не думаешь же ты обвинить меня в том, что я этого не понимаю. И небось удивлён: «Что это старику вздумалось читать мне лекцию на такую избитую тему?» А я должен повторить: при духовном богатстве рабочего класса, при его потенции заполнить все необходимые для жизни и прогресса звенья, бережливость и гуманность в его интересах и органичны для него. А ведь это враги расточительствовали в стремлении ослабить нас, хотели взять нас голыми руками — обнищавших духовно и телесно. Отщепенцы из шаек Ягоды, Берии, Абакумова и других перерожденцев не раз исторгали из нашего общества людей науки, искусства, медицины, инженерии. Негодяи играли на нашей преданности делу партия. О, они хорошо знали, что мы всегда, на всех этапах стремились быть бдительными! И, что греха таить: из-за нашей близорукости мы не так уж редко принимали их происки за чистую монету. Вот это хитрая работа, прокурор, а?! Обвести вокруг пальца эдаких зубров, а?! И вместо бдительности получалось чёрт знает что!.. Знаешь, чего я боюсь?.. Просто стыдно сказать: оказаться теперь недостаточно бдительным, а?.. Но не будет этого. Нет, не будет! Э, да что: не мне бы говорить, не тебе бы слушать!
Спрогис не сводил глаз с все больше хмурившегося Крауша. Прокурор глубже и глубже уходил в кресло и выпятил челюсть так, что казалось, она вот-вот сравняется с носом. Но Спрогис был беспощаден. С кем ещё, как не с прокурором, было ему говорить о наболевшем! Ведь нужно было избавиться от следов заразы — от последствий вредной работы, проделанной врагами, воспитавшими некоторых работников на излишней подозрительности ради снижения бдительности.
— Подумай, Ян, — говорил секретарь, — не тут ли причина хотя бы тому, что кое-кому из старых людей искусства было с нами не по пути? Что кое-кто из старых людей науки стал бояться своей работы? И посмотрите: достаточно было людям понять, что мы вовсе не враги искусств; что мы готовы снять с себя последнюю рубашку, чтобы помочь науке; что каждый, кто умеет работать, найдёт место у станка, на комбайне, за чертёжным столом, — как мы увидели тягу перемещённых домой. Ты же сам знаешь, какие кучи заявлений о репатриации лежат в наших посольствах всюду, где есть «перемещённые». Ты говоришь, что там, в эмиграции, почти нет потомственных рабочих? Верно! Их мало. Но ведь искусственное обнищание эмигрантов велось врагами, чтобы толкнуть этих людей в горнило, где готовится пушечное мясо; обездоленных, голодных, лишённых семьи и родины, их безжалостно гнали на каторгу африканских копей, их кости грудами гниют в зловонных болотах Южной Америки. Почему? Для того, чтобы показать остальным, более упорным, что лучше надеть мундир солдата иностранного легиона, чем быть наверняка заваленным в шахте или заживо сожранным москитами. Это же система! Там гибнут люди, обезумевшие от страха, голода, отчаяния. Скажем же тем художникам: вам вовсе не нужно рисовать антисоветские картинки, чтобы получить котелок жидкого супа, — можете писать, что хотите, у себя на родине! Скажем писателям, застрявшим за пределами родины: Латвия нуждается в ваших перьях… Ты, конечно, уже насторожился. «А что они станут тут писать?» — Спрогис рассмеялся: — Не бойся, прокурор! Пусть колеблются, спорят, перевоспитываются. Всякий, достойный имени человека, — а из десяти оставшихся там людей пятеро — это люди, — хочет работать на свой народ, на своё собственное счастье, на будущее своих детей. А где их дети ещё могут иметь будущее, будущее латышей, сынов своей страны, своей отчизны, как не дома? Где они могут думать, читать, писать, говорить на родном языке, кроме Латвии? Кому они, латыши, ещё так нужны, как своему народу? Что им ещё так нужно, как отчизна?.. И не случайно, старина, первыми потянулись к нам после простых рабочих именно представители интеллектуального труда. Да, Ян, наша с тобой обязанность сделать так, чтобы эти люди не боялись вернуться домой. Они должны знать, — Спрогис пристально посмотрел Краушу в глаза и строго повторил, — понимаешь, прокурор, знать, что советский правопорядок обеспечивает им все предусмотренное нашей конституцией — права и почётные обязанности граждан. Конечно, тут не может быть разгильдяйства: бдительность и ещё раз бдительность! Комитету безопасности не убавится работы от того, что мы протянем руку всем, кто за мир, и примем их на родную землю. Работникам безопасности нужно держать ушки на макушке. И тут уж твоё дело глядеть: умело вылавливать всю гнусь, какую враги попытаются подпустить к нам вместе с хорошими людьми. Нельзя попусту посылать к следователям людей с печатью подозреваемых или изобличаемых. Так-то, прокурор! Круминьш кому-то стоял поперёк горла. Сам Круминьш и те, кто хотел идти по его пути. Найдём же тех, кому это не нравится, и покончим с ними! А тем, кто идёт домой, чтобы честно жить и трудиться, — дружескую руку. «Лабак ман даудэн драугу не ка даудзи найдинеку. Драйге граугам року деве, найденекс зобенишь» — «Лучше много друзей, чем много врагов; друг другу подаёт руку, а враг врагу — меч…» Старики знали, что говорят: мы охотнее протягиваем руку дружбы, чем меч…
Ещё недавно у Грачика было такое ощущение, будто от установления тождества отца Шумана с тем, кого Грачик видел на торжественном богослужении в костёле, зависел весь дальнейший ход дела. А теперь он не знал, что с этим открытием делать. Но так или иначе, словно избавившись от занозы, он вздохнул с облегчением и вернулся к изучению дела. В тот же день он был в С.
Ход расследования не радовал. Никто из свидетелей не опознал на снимке, доставленном священником, милиционера и человека в штатском, идущих рядом с Круминьшем. Только одной старушке, которую соседи уютно звали матушкой Альбиной, казалось, будто она видела такую группу — Круминьша и его спутников, — направлявшуюся к берегу реки. Однако уверенно сказать, как было дело, не могла и она. На том и расстались. И только через час, когда Грачик уже собирал бумаги, намереваясь ехать в Ригу, матушка Альбина вернулась, запыхавшаяся от поспешной ходьбы.
Она хорошо владела русским языком, так как, по её словам, давно-давно, так давно, что Грачика тогда и на свете не было, живала в Петербурге.
— В белошвейках. В белошвейках, каких сейчас и помину нет! Этими вот руками, — она протянула Грачику скрюченные ревматизмом пальцы, — такое бельё делала, какого нынче и в глаза-то не видят. Да я и сейчас ещё! — Она хвастливо подмигнула. — Ежели бы только не глаза. Плохи глаза стали. Дай-ка ты мне ещё раз на ту фотографию посмотреть, с теми тремя. Сдаётся мне, я кое-что припомнила.
Грачик подал ей фотоснимок и лупу. Матушка Альбина долго рассматривала лица, поворачивала снимок так и этак и, наконец, категорически заявила:
— Видела и этих троих. А только вот милиционер другой был.
Заяви это Альбина при первом осмотре фотографий, Грачик, вероятно, не усомнился бы в её показании. Но теперь, когда она прибежала после часового отсутствия, у него возникло сомнение в добросовестности поправки. А с подозрением возникло и желание знать, кого старушка успела повидать за этот час. Но, очевидно, сейчас было бесполезно пытаться что-либо узнать. Он распрощался с Альбиной и уехал в Ригу.