Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капшевич осел в Ханьдаохецзы, снова женился, а через год или два одного тамошнего охотника нашли в тайге мертвым. Подозрение вновь пало на Капшевича. При обыске у него обнаружили корзинку с пантами, вдова убитого ее опознала, и, по словам Гомбоева, убийца “понес заслуженное наказание”. Его должны были приговорить по меньшей мере к десяти годам каторги, а про китайскую каторжную тюрьму в Цицикаре, совершенно средневековую по устройству и заведенным в ней порядкам, русские говорили, что она страшнее смерти. Скорее всего, Капшевич из нее уже не вышел.
В палаческие команды люди не всегда попадают по воле случая. Есть и такие, кто по своей природе лучше приспособлен к подобным занятиям. Капшевич, значит, был из них, жена всё про него понимала, тем не менее надеялась, что это уже в прошлом. Когда в Халасу он принес ей панты, надежд больше не осталось. Об их происхождении она догадалась сразу, или он сам ей во всем признался. Тени родных встали перед ней, как вставали раньше, и она предпочла быть с ними, а не с ним.
Но каким бы ни был этот человек, для меня он так и остался отчаянным подпоручиком, рискнувшим жизнью ради тихой ласковой девушки, которую никогда прежде не видел. Не было ни манящих глаз, ни роскошного стана, ни огня, ни кокетства. Теперь я точно знал, что в Урге никакой бурной страсти она в нем не пробудила, он просто ее пожалел. Иногда жалость способна подвигнуть человека на большее, нежели страсть.
Их история была обыденнее и страшнее, чем я думал, но в ней осталось одно темное пятно: заметка в “Заре”. Сейчас она казалась мне еще более странной, чем год назад.
Внезапно я сообразил, что время ее публикации, август 1922 года, совпадает с временем, когда Екатерина Георгиевна в Халасу, на улице или на станционной платформе, встретила старого знакомого. Ее сын не написал, откуда Капшевичи прибыли и где жили до этого, но молодой человек с университетским образованием, пусть даже не закончивший курса, с нечастым среди русских беженцев знанием английского, что давало хорошие шансы устроиться в банк или в солидную торговую фирму, изначально едва ли собирался добывать средства к существованию охотой на кабанов и лис. Наверняка он со своей спутницей из Монголии двинулся в Харбин.
Через полтора года Капшевич явился в Халасу как Могутов, но имя оставил настоящее – Петр. А то жена при людях могла забыться и назвать его так, как привыкла. Логично было предположить, что в Харбине случилось что-то такое, из-за чего ему пришлось уносить оттуда ноги, сменить фамилию и стать охотником. Это был не романтический побег от цивилизации на лоно природы и не порыв конторского клерка к свободе, а вынужденная необходимость: при поступлении на службу проверили бы его документы, не вполне, видимо, безупречные, и навели справки о его прошлом, где никакого Могутова не существовало.
Подумав, я отмел убийство. Если бы он кого-то убил и жена это знала, а не знать она не могла, то, наверное, не покончила бы с собой, но никуда бы с ним не поехала. Харбин – большой город, можно найти работу, снять жилье. Здесь, в гуще жизни, даже рядом с мужем она по-девичьи могла мечтать о том, как когда-нибудь кто-нибудь за ней придет, оценит ее и даст ей иную судьбу, лучшую, заслуженную ею в страданиях. Это потом, еще через год, на глухой станции среди гор и лесов, без надежд и без денег, смерть показалась ей единственным выходом.
Был и еще один аргумент: будь за Капшевичем кровь или другое серьезное преступление, он держался бы подальше от линии КВЖД. Это была зона относительного порядка, железнодорожная полиция поймала бы его здесь и под чужим именем. Подлог, растрата, невозвращенный долг подходили больше, ведь Капшевич служил в какой-то фирме, но тут же я понял, что преступления вообще могло не быть, вернее, он мог совершить его не в Харбине и боялся не полиции. Мне известен был случай, когда одного из состоявших при Сипайло штатных палачей уже в Маньчжурии застрелил брат казненного в Урге колчаковского офицера. Может быть, Капшевич опасался той же участи?
При любом варианте напрашивалась мысль, что он сам же и написал эту заметку с целью внушить кому-то, что его нет в живых, но ксерокс газетной полосы лежал передо мной, и я вдруг увидел, как сквозь типографский шрифт проступает женский почерк.
Я представил, как вечером у себя на квартире супруги сидят за столом. Ужин окончен, чай выпит. Он говорит: “Прошлой весной ты хотела меня убить, вот и напиши, что ты тогда чувствовала”.
Возражать нет смысла. Он все про нее знает, как и она про него, но ей хочется уклониться от этого поручения.
“Почему я? – спрашивает она. – Почему не ты?”
“У тебя лучше получится”, – отвечает он.
Вздохнув, она окунает перо в чернильницу и склоняется над листом бумаги. Капшевич подсказывает ей, что ни их имена, ни адрес, ни дату и способ убийства упоминать не нужно, чтобы не привлекать внимание полиции. Тот, кто должен это прочесть, и так поймет, о ком речь.
Она пишет о себе в третьем лице. Как у многих женственных и милых домашних девушек, у нее крупный почерк, одного листа ей не хватает.
Перо бежит быстро, задумываться нет нужды. Она помнит все пережитое ею в первые месяцы после бегства из Урги и никогда ничего не забудет.
“Память, которую не с кем разделить и невозможно избыть, – описывает она то, что испытала полутора годами раньше и о чем я прочту почти столетие спустя, но не сразу пойму, чья рука вывела эти строки, прежде чем они попали в газету, – благодарность, которая превращается в ненависть, как вино в уксус, одиночество молодой женщины, вчерашней гимназистки, житейской слабостью прикованной к человеку хотя и любящему, но огрубевшему на войне, видящему в ней всего лишь выигрыш в опасной игре, награду за проявленную им храбрость, не способному ни к раскаянию за прошлое, ни к пониманию страдающей рядом души, – вот в каком состоянии она убила своего спасителя”.
“Молодец, – прочитав, одобряет Капшевич. – То, что надо”.
Он запечатывает ее творение в конверт, а наутро по почте, без подписи и обратного адреса, отсылает в редакцию “Зари”. Там охотно печатают такие статейки, а тот, кому это предназначено, мститель или обманутый коммерсант, как многие в городе, прекрасно знает историю мужа и жены Капшевичей.
Поверит ли он в его смерть?
Вероятность невелика, но и хлопот немного. Почему бы не попробовать?
В тот же день они со своими жалкими пожитками грузятся на извозчика, едут на вокзал, берут билеты до Халасу, садятся в поезд. Впереди новая жизнь. Капшевич бодрится, строит планы. Она смотрит в окно. Там лес, сопки.
Лишь сейчас до меня дошло, что не только он ее полюбил, но и она его. Спасение этой девушки стало главным оправданием его катящейся под откос жизни, только с ней он чувствовал себя человеком, а она с ним поменялась ролями: жалела его, как он когда-то ее пожалел, по-женски привязалась к нему и все ему простила; но то, о чем оба старались забыть, всегда при них, с ними, между ними. Перед ними – тоже.
А пока они едут в поезде. Небо за окном темнеет и на границе ночи становится черно-синим. Молочно-белая луна окружена мягким сиянием. Они не знают, что, если долго не отрывать от нее глаз, она превратится в жемчужину, жемчужина – в богиню милосердия. Тогда остается всего ничего – различить слезы счастья у нее на глазах и воззвать к ней о помощи.