Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На крышах строители. Подслеповатый старик: «Снайперы засели, так-р-растак…»
— У него было высшее образование, но он нигде, понимаете? Нигде не мог устроиться на работу…
— Товарищ! Смелее! Гони Бориса в шею!..
— Голодный народ сильнее сытого президента…
Бегут люди в формах.
— Серая власть…
В компьютерной полиграфии есть понятие — градация серого, или балланс серого. Все шестнадцать миллионов цветов и оттенков в понимании машины укладываются в соотношение черного и белого.
Флаг рвется туда-сюда, как флюгер общественного мнения.
Из динамиков — Высоцкий.
«Скоро «МакДоналдс» распахнет для Вас свои двери», — на рекламном щите.
— Просьба пропустить автобус, — громкоговоритель.
— Пошел ты… — тоже громкоговоритель.
— Главная опасность не в НАТО, а в невозвращении награбленного ворами, банками и другими, Албании тоже свора бандитов не нужна, как латания и затычки, ограбить чище…
Бессвязные речи и вскрики повергают в состояние сна наяву.
— Мы. в цепи! Туш…
— Скотину на осину… — визгливая бабуся с детским пластмассовым красным щитом у груди, в красной чалме. На щите — портрет Сталина.
— Дерьмократы, уберите свои полосатые матрасы, — истерический взвизг при виде трехцветного флага.
— Долой мучителей России…
Здесь матери с детьми.
Красное знамя. Под ним меня принимали в октябрята и в пионеры. Мы все клялись Родине. Той Родины больше нет. Я не клятвопреступница?
Сплевывают.
— Верните наши деньги за год и четыре месяца…
— В той Москве, где я родился, продавали другие сигареты…
«Ла белла вита» — говорит темный рекламный плакат. С него скалится ослепительная женщина. А здесь — слезы:
— Родина-мать зовет…
Через пару часов после демонстрации сидим в подъезде Дикушиного дома. Флаг заботливо свернут. Бутылка водки гуляет по кругу. Вот так всегда. На фига нам борьба, если есть водка, революция в жидком виде, в рамках одного отдельно взятого организма. Когда очередь подходит, отказываюсь.
— Уф, как репу проглотил! — Кашляет Боб. — Не пошла, родимая…
Включают диктофон. Подъезд оглашается надтреснутым голосом революционного барда — видела его однажды, похож на волосатую лягушку.
Дважды два станет нулем
В день, когда мы все умрем…
— Все, к лешему, — срывается Дикуша, скидывает с плеча руку Кисы. — Достало! Достало меня все, понимаете?
— Дикуневич, — Киса крепче приобнимает ее. — Кто мне двоих деток обещал?
— Да пошел ты…
Он берет ее на руки и качает, как малого ребенка.
У меня и без водки все плывет перед глазами, как дождь по стеклу.
Вскоре, проводив меня до подъезда, Иван спрашивает:
— Ноги не промочила?.. Каждый думает, что он прав. И кто-то обязательно прав…
В ту же сессию Ваньку вытурят из Университета. Партийная работа не давала ему учиться. Боб начнет зашибать деньгу и перестанет «заморачиваться». Лена (Дикуша) пройдет производственную практику следователем. Она «зашьется» от алкоголя. А что с ней станет дальше, даже в страшном сне не могло тогда присниться никому из нас…
После большого перерыва она позвонила мне и почему-то поведала:
— Знаешь, я сменил пол. — Голос у нее всегда был подсевший от сигарет, а тут и вовсе сипел. И она порой говорила о себе в мужском роде.
— А потолок? — Поинтересовалась я в уверенности, что речь идет о ремонте.
— Да нет, ты не поняла…
О Господи! Страшно представить, что за кошмары ей… ему снились.
— Верх мне уже убрали, — продолжал он, торопясь, видно, все сразу сказать. Может, ей было одиноко, и она поэтому позвонила именно мне, мы ведь не были даже хорошо знакомы. — Осталось низ. Пью гормональные таблетки пачками. Ты не знаешь, есть в Интернете сайт, где можно встретить нашего брата?
— Нашего брата? — Я отупела.
— Ну, трансвеститов. Тебя это не шокирует?
— Лен, ты вообще серьезно это?
— Я теперь не Лена, а Елисей. Королевич. — Хмыкнули в трубке. — Хотел Костиком сделаться. Но у меня ж куча научных статей, и надо было сохранить инициалы. Представляешь, я тут Бобу рассказал, так он говорит, что гомосексуалистов, лесбиянок и трансвеститов надо вешать. Так прямо и сказал! — Тут он подкинул терпкое словечко. — Я понимаю, если б шестидесятилетний мужик не понял. Но наш ровесник, неформал…
— Но ты же вроде замужем! — Сказала я.
— Мы с Кисой расписались только затем, чтоб я мог навещать его в камере предварительного заключения.
— А с Кисой-то что?
— А ты не знаешь? Обвинение в незаконном хранении оружия. Его уже год держат…
Так и разомкнулся фронт сопротивления враждебной реальности.
Сижу под вязом. Мимо просвистели на трех велосипедах бойцы: дядя Петро, Серега, Лешка. Сгребать сено.
Серебристое мелькание спиц наводит и меня на мысль о велосипедной прогулке. Я седлаю железного конька-горбунка, который вот уже два десятилетия исправно служит свою службу, и прослужит еще столько же, и вывожу его со двора. С высоты всадника гляжу на беленые стены изб, высокие ворота, проезжаю тополя, черешни, шелковицы, каштаны, и с каждого огорода на меня глядят высокие, в человеческий рост, подсолнухи.
Пятнадцать минут — и я у школы, которую заканчивали все пятеро бабушкиных детей. Там есть один прохладный и гулкий класс, в котором устроен совсем маленький музей. Осколки снарядов… Письмо с войны, написанное карандашом и сложенное треугольником, виден только адрес — почерка тех лет чем-то неуловимы похожи, у моей бабушки, хотя она из поколения помладше — такой же. А по стенам висят коллективные фотографии всех выпусков. Юные лица… Лица детей довоенных и послевоенных лет очень различаются.
Там на фото и моя веснушчатая мама с косой, верней, косищей, которая толще, чем ее шея. И дядья. И младшая. Варвара. Она очень красива, и так артистична! Была… А ведь ей немногим за тридцать.
Во времена моей мамы в семье царили патриархальные порядки. Точнее, матриархальные. Не скажу, чтобы бабушка выдала замуж троих своих дочерей и женила сыновей, но Варваре, например, запрещала идти замуж. Он пил. Он был разведен.
— Варя, — говорила она, — на чужом нещасте свое щастя не построишь. У него ж дочка е, вона вырасте и схоче, шоб же и у нее быв батька. И младшему сыну сказала:
— Так ты кого берешь? Вона тоби наравится?