Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По примеру Марка Блока
Я еще ничего не знал о Марке Блоке и даже не предполагал, что такие люди могут существовать. Я брел ощупью в потемках, но мне чудилось, что жалкая интуиция провинциального киевского школяра ведет в правильном направлении.
Недели через две — промежуток блондин в бордовой рубашке заполнил какими-то мелкими не запомнившимися придирками — он, входя в аудиторию и наткнувшись у стола преподавателя на меня, язвительно произнес довольно громко:
— Привет, босс! Привет, профбосс!
А тогда в каждой газетенке полоскали американские профсоюзы и их главных руководителей, упрекая в продажности, лицемерии и предательстве.
Он именовал меня то профоргом, то профбоссом, то еще как-то, примеряя разные ярлычки, всячески стараясь подчеркнуть мифическую начальственность и несуществующее стремление занять главенствующее положение в группе. По сравнению с ним — членом редколлегии стенгазеты — я, конечно, занимал предпочтительную должность. Его никто никуда не приглашал, и в нем никто не нуждался, а ко мне то и дело подбегали факультетские профсоюзные функционеры и передавали распоряжения высших инстанций. Меня это отчасти спасало, но раздражение в его душе, очевидно, нарастало. Я начал понемногу захаживать в университетскую многотиражку, познакомился с редактором Бережковым и зачастил на заседания научно-студенческого общества. Блондину в бордовой рубашке приходилось наверстывать упущенное и больше тратить времени на занятия. Но не я затеял войну с Германией, не я его долго держал в армии и отказывал в демобилизации, и сейчас ему ничем не мешал. Наоборот, я мог бы помочь. Одолжить четко написанный конспект, достать нужную книгу, пересказать текст, который он, возможно, не успел прочесть, а я с этим текстом познакомился в седьмом или даже пятом классе. Но он в моей помощи не нуждался. Он просто хотел, чтобы я не существовал. Или чтобы у меня, по крайней мере, возникли неприятности. Я не понимал, почему он злобно смотрел на меня, когда в коридоре Люся Дроздова, к которой я был прикреплен, чтобы подтянуть по латыни и древнерусскому, совала мне в руки сдобную булочку и вела за собой в облюбованную свободную аудиторию. Потом я начал думать, что он сам неравнодушен к Люсе. Всей сто двадцать четвертой группе абсолютно наплевать, чем я занимаюсь с девушкой — зубрю латынь или целуюсь, даже Жене — тем более что профессор Тарасов стал хвалить владивостокскую среднюю школу, которая воспитала у Дроздовой волю к преодолению препятствий. Per aspera ad astra! Тетрадка с домашними заданиями у нее вскоре начала выглядеть вполне прилично.
В общем, чтобы я ни делал, к чему бы я ни был прикосновен — все, решительно все вызывало у блондина в бордовой рубашке неприятие, раздражение, а иногда и ненависть. Он, как русская императрица, кажется, Елизавета Петровна, не желал иметь от евреев никакой выгоды. Но я и не старался доставить кому-то «выгоду» и тем заслужить право проживания и учебы в Томске. Я вел себя неотличимо от остальных и не понимал и не чувствовал разницы между собой и окружающими. Я вспоминал, что я еврей, лишь когда сталкивался с ним. Я превращался в еврея, как и великий историк Марк Блок, создатель «Анналов», исключительно перед лицом антисемита. Я родился в интеллигентной, нерелигиозной семье, полностью ассимилированной, считал себя русским, хотя до войны говорил на украинском, и к национальным конфликтам, ссорам на расовой почве относился как к пережитку варварства, имевшему четкое нацистское происхождение. Я не любил еврейских анекдотов, не любил еврейских интонаций и еврейского акцента, что несколько отличало меня, например, от Жени, просто не обращавшей внимания на подобные генетические проявления. Картавость, близорукость и другие признаки для нее не существовали. Она не верила, что я сам отучился от картавости.
— Зачем? — однажды спросила она. — Это бывает так мило и аристократично. В нашем классе занимался мальчишка по фамилии Шереметьев. Он княжеского рода и так симпатично картавил и пришептывал.
В нашей 147-й ему бы быстро объяснили, что к чему и лупандрили бы до тех пор, пока он не забыл бы про свой княжеский род.
Улица Дзержинского и Таштюрьма
Он надоел мне смертельно со своими придирками, надоело его бояться и видеть его надоело. Мне даже писать о нем надоело, хотя без него и сюжет нельзя двинуть вперед. Слишком большое место он занимал тогда в моей жизни и, что хуже всего, — ежедневное место. Возможно, он подозревал меня в нелюбви к советской власти и желании ей как-то навредить. Советскую власть я действительно не любил, но вредить ей и не собирался. Однако к людям, которые ее не жаловали, тянулся: хотелось узнать, а за что они не терпят эту странную и страшную власть, которая постоянно требовала пламенных признаний в нежных чувствах.
Я жил на улице Дзержинского в доме под номером 31а, и до университета и Рощи — рукой подать. Шел по прямой тропинке через кустарник до углового здания Политехнического, поворачивал направо и выходил к зданию, где располагался историко-филологический факультет. Еще до поворота, за редкой цепочкой деревьев, готовилась стройка. Территорию обнесли колючей проволокой и расчищали — корчевали пни, вырубали поросль, вывозили мусор. Вдоль ограды поставили три вагончика и соорудили барак. Из окна выглядывала труба буржуйки. В этой самой точке я начинал думать, что через пятнадцать минут столкнусь с ним. Настроение отчаянно портилось. Но сейчас я радуюсь, что могу отвязаться на время и от него, и от навязанной мне проклятой еврейской темы и пуститься в другие, не менее важные воспоминания. Пока Эренбург крутится где-то на их периферии, но вскоре он приблизится и вновь встанет в центре, где ему и положено находиться.
Итак, буржуйка и минуты столь необходимого в моем возрасте отдохновения. Потом привезли полевую кухню и закатили под навес. В воздухе потянуло горелой кашей. Закрыли проем воротами из реек и приклепали посередине окрашенную в темный сурик звезду. Звезда, собственно, и заставила меня обратить внимание на работающих за колючей проволокой. Вглядевшись в них, я понял, к какой породе они принадлежали. Породу эту я уже знал — видел, как из ворот Таштюрьмы, знаменитой своим зверским режимом, вывозили в открытых грузовиках зеков. В Средней Азии не стеснялись и не использовали закрытых фургонов с надписями «Хлеб», «Мясо» или «Советское шампанское». Да и в Москве никогда не слышал, что НКВД прибегало к подобной маскировке. Читал только в романе у Солженицына. В Ташкенте грузовики с зеками попадались на каждом шагу. Мотали их по городу туда-сюда частенько.
В грубых спецовках и черных матерчатых шапках нелепой формы, в громадных ботинках одной выделки, они резко отличались от вольных работяг и редких неважно одетых прохожих. У ворот на врытой в землю скамье сидел солдат с трехлинейкой, совершенно не интересующийся тем, что происходит внутри ограды и вокруг. Еще до вступительных экзаменов я видел, и не раз, полуторатонку с двумя стоящими у задней стенки кабины конвойными и десятком-другим одинаково одетых немолодых уже мужиков, сидящих на низко прибитых в кузове досках. Какие там надписи!
История с надписями
Вообще, история с надписями меня отчего-то сильно тревожит. От Центрального рынка в Москве вверх до здания МУРа на Петровке, 38 тянется крутой Первый Колобовский переулок. Теперешний МУР — относительно новая постройка. Ровно посредине переулка располагался и до сих пор, по-моему, располагается коньячный завод, прежде носивший название «Самтрест». На довольно большом расстоянии от него отвратительно смердело пережженным сахаром, прокисшим вином и неизвестного происхождения спиртом. Здесь находился центр грузинской алкогольной промышленности в Москве. Третий Колобовский переулок примыкал к «Самтресту» с другой стороны и выводил пешехода на Страстной бульвар. Из двора под аркой часто выезжали в открытых машинах ящики, перевязанные веревками. В конце смены переулки заполнялись подвыпившей публикой — редкими мужчинами и многочисленными женщинами. Пошатываясь, они разбредались кто куда — одни спускались к Трубе, другие Страстным двигались в центр, третьи карабкались к нынешнему МУРу и сероватому дому, где жил фаворит Сталина Игорь Ильинский, бывший любимец Мейерхольда. В ночное время от Цветного бульвара по Первому и Второму Колобовским переулкам до МУРа выстраивались черные вороны, старики их называли «марусями». На фургонах я ни разу не видел никаких надписей, никаких — абсолютно. Маленькие номера внизу. Черных воронов узнавали за версту.