Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся книга составлена из лоскутных фраз такого же образца, но нередко встречаются еще более липовые пассажи. Иногда авторы раздевают себя донага и выдают с головой. За приведенными выше строками идет новая подглавка под названием «Медвежья гора». Она открывается поразительным по глупости и подлости сюжетом прибытия специалистов на строительство: «В Медгоре из эшелонов отбирают инженеров и бухгалтеров…» Тридцать пятую и прочие вперемежку с пятьдесят восьмой. «Вот они, подхватив чемоданчики, идут по баракам…» Каждому, конечно, подготовлено место — никаких земляных нор. Коммунальные услуги, оказываемые заключенным, несравнимы с теми, которыми пользуются вольнонаемные и спецпереселенцы на Кузнецкстрое и описанные Эренбургом. Здесь в барак Нюту не приведешь. НКВД все-таки не мать родная.
Дальше начинается несусветное: «Пожилые, юные, они строили заводы, фабрики, дома…» Кто строил — пожилые? Бухгалтеры строили? Или юные инженеры? Фразы поставлены встык. Ни Горький, ни Авербах, ни Фирин, ни Шкловский не обращают внимания на явную лабуду: юные инженеры? юные бухгалтеры? Или инженеры пожилые, но тогда кто же юный!? Они же «выступали на митингах, подписывали протесты против империалистов, но в сердце они берегли фабрики своего хозяина, они верили, что существует только прошлое, а настоящего нет совсем».
Крайне интересно все-таки, кто это писал? Чья рука? Неужели Веры Инбер, которая ложилась на рельсы перед поездом, увозящим Троцкого в ссылку? Или Всеволод Иванов, воспитывавший сына расстрелянного Бабеля Михаила? Или, быть может, Виктор Шкловский, чей сын погиб на будущей войне? А возможно, Захар Хацревин, тоже исчезнувший в кровавых событиях под Киевом в сентябре 41-го, чье участие в поездке на Беломорско-Балтиийский канал вызвало у меня особое сожаление…
Продолжение фрагмента — совершеннейшая чепуха, которую трудно чем-либо объяснить. Во всяком случае, НКВД и сталинские репрессии, цензура, Авербах и даже Ягода с Фириным и Берманом здесь абсолютно ни при чем. Скорее речь здесь идет о привычной переделкинско-лаврушинской туфте, откровенной совбуровской халтуре, сбыте недоброкачественного товара, чем прославилась наша литература социалистического реализма и в особенности — современная литература, не утратившая этого теоретического фундамента. Как пели зеки: пожилые и юные, инженеры и бухгалтеры:
«Вот этот советский носок, вот этот ботинок, вот эта подвязка — разве это настоящее? Сон, дурной сон. Младшие из них, видите ли, были романтиками, они не понимают космополитизма, они, видите ли, за Россию…» Любопытно, не правда ли? Разобрать бормотание, разумеется, можно. Но какова его суть?! «А в сущности, это тоже люди, родившиеся семьдесят лет назад…» Что же, на Беломорбалтлаг пригнали семидесятилетних? Хорош сталинский улов! Сколько же им оставлено жизни в предлагаемых условиях? Даже соврать толком не умеют. Это не работа, а черт знает что! И далее: «…тоже не понимающие, что такое настоящее». Весь процитированный бред надо читать встык; напомню, что между словосочетаниями у меня нет никаких пробелов или изъятий, чем тоже славится наша отечественная литература. «И у всех разные чемоданчики, но чрезвычайно похожие лица. В новый город Медгору, где улицы пахнут опилками и стружкой, эшелоны выкинули прошлое, знающее промышленную технику настоящего». Вот песчинка правды в море халтурной лжи. Медгора — мозговой центр ББК. Сюда и «выкинули»! Действительно, выкинули на погибель десятки тысяч пожилых и юных инженеров и бухгалтеров, которые хранили в своем сердце хозяйские фабрики.
Это уже не развесистая клюква. Это даже не туфта. Это самая настоящая белиберда.
Опасные поиски
Томское НКВД не прибегало к камуфляжу, как московское, если довериться роману Солженицына, и перебрасывало заключенных с места на место не таясь, особенно летом и осенью. Вечером, когда я возвращался из библиотеки, полуторка забирала свой живой груз. Две «свечки», в ушанках, с трехлинейками под мышкой, влезали первыми в кузов и приваливались к задней стенке кабины. Фыркнув ядовито-синим, кузов пятился задом. Вытащив из чрева двора радиатор, они вместе, взревев, растворялись в пыльном мареве. Я успевал разглядеть над бортом казавшиеся одинаковыми физиономии. Отец мой сидел до войны в тюрподвале города Сталино, а я с матерью числились ЧСИРами, и уже это одно вызывало у меня, когда я видел зеков, острое чувство — смесь тревоги, жалости, обиды и желания побольше узнать о них. Случай представился перед экзаменами, но не сразу, а как бы во временной протяженности. Когда жизнь на стройплощадке вошла в колею, я обратил внимание, что полуторка забирает не подчистую — двоих или троих оставляет. Не меняют лишь погонщика — прораба из зеков. Он постоянно при бараке. Ходит всегда со складным железным метром в руке, за ухом — огрызок карандаша, блокнот высовывается из кармашка спецовки. Курит свободно и в любое время, когда вздумается, маленькие гвоздики — сигареты «Новые». Мундштук длинный, наборный, немецкой выделки. Приспособление бережет, чистит штыречком. Иногда выходит с ведрами на улицу за ограду и идет по воду в здание напротив. Словом, начальник над работягами, которых привозят и увозят. Солдаты-конвойные к нему с уважением — ничего не запрещают. Остальным зекам и прохожим, случается, кричат:
— А ну, отойди от забора! Не положено.
Я к таким окрикам привык и иду медленно вдоль колючей проволоки, не оглядываясь и не убыстряя шаг. Приучаю к себе. Конвойные пару дней бросали запретительное вдогон, однажды даже тот, что помоложе, щелкнул затвором. Я ноль внимания, фунт презрения, и за неделю они привыкли.
Помню великолепный теплый оранжевого цвета день. Шагал медленно, никуда не спешил. До консультации по русской литературе у очкастого преподавателя Милькова часа полтора. Внезапно откуда ни возьмись зек, с ведрами, впереди почему-то меня. Я, задумавшись, не заметил, как едва не уткнулся в спину. Он обернулся и угрожающе бросил:
— Ну, ты! Гляди, куда прешь! Не видишь — с ведрами!
— Извините, я нечаянно, — ответил я, не ощущая, впрочем, особой вины.
— Извините, извините… С-с-сука!
Он просочился сквозь щель в ворота, которые приоткрыл конвойный. С того дня он как-то — выражением глаз, что ли — выделял меня или, скорее, отсекал меня от остальных прохожих. Смотрел долгим, узким, пожалуй, ненавидящим взором. Никогда даже зло не усмехался и не подавал хоть какого-нибудь знака. А взглядом притягивал медленно, как слабенький магнит — кораблик в детской игре «Морской бой». И по нему, по долгому взгляду, я догадывался, что он исподволь ищет продолжения возникшей случайно связи и приглашает меня безмолвно к таким же опасным поискам. После встречи с зеком мильковские рекомендации, как лучше натянуть нос приемной комиссии и убедить ее, что никто русской литературы не знает так, как мы, посетившие его консультации, усваивались крепче — я обязательно должен поступить, и зек в этой мысли почему-то занимал не последнее место.
Победа или поражение?
— Привет, профбосс!
Уколол он меня походя, но я ощутил кончик болезненно вонзившейся иглы. Он хотел что-то добавить. И тут в душе моей пробудилось и выхлестнулось что-то нееврейское, а общечеловеческое — китайское, например, или полинезийское, готтентотское, немецкое, украинское, а может — филиппинское — и я, в образовавшуюся паузу, вколотил четко и ясно: