Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, не сегодня? Отчего такая спешность?
– Иди давай! Дело государственной важности! – подтолкнул его Максим Георгиевич, стараясь, чтобы его голос звучал спокойно и по возможности добродушно.
Хрустя настом, они двинулись вдоль пруда. Вода замерзла не вся – недалеко от берега виднелась довольно широкая полынья, в которой плавали не улетевшие на юг утки. У Дроздова мелькнула мысль, что он похож на этих птиц – мог уехать с волной эмигрантов после войны, но поддался на уговоры Свержина и остался. Получается, что риск гибели во время перелета примерно равен риску погибнуть здесь. Вот замерзнет полынья, и что эти утки будут делать?
– Видишь домик? – Максим Георгиевич показал на едва различимое за деревьями строение. – Тебе туда.
– По-моему, там никого нет, – насторожился Роберт. – Даже света не видно.
– Пока еще не слишком темно. Девчонка керосин экономит. Давай, давай, я не собираюсь тут мерзнуть.
Роберт вздохнул и поплелся вперед, оставляя следы в глубоком снегу. Наконец ему надоело проваливаться по колено, и он вышел на лед, чтобы сократить дорогу. Когда он отошел шагов на тридцать, Дроздов достал из кармана «наган», взвел курок и проверил, чтобы патрон в барабане стоял напротив курка. Прицелился стукачу в спину и выстрелил. Звук – словно удар молотком по железной кровле – поднял притихших было ворон, и они закружились по небу черными тряпками. Утки тоже взлетели и скрылись в сумерках. Белый фонтан рикошета взмыл у самых ног Роберта, стукач коротко обернулся и припустил через озеро, петляя, как заяц. Возле полыньи он споткнулся так, что очки слетели с носа, но поднялся и побежал дальше. Дроздов снова прицелился, взяв поправку на расстояние, и выстрелил два раза подряд. Роберт дернулся, дико заорал, крутанулся на месте, и тут его догнала вторая пуля, распластавшая его тело на льду.
– Человечек, – сказал Дроздов. – Еще одного человечка нету. Да и кому он был нужен.
В памяти снова полыхнул огонь, пожравший дачу и сволочного Богдана в подвале.
– Да. Человечки, – повторил приятное маленькое слово Максим Георгиевич.
Слово это превращало людей в кукольные фигурки. И жизнь становилась похожей на детский рождественский вертеп. Человечек туда, человечек сюда. Этого в коробку, а этот еще попляшет. Только самому не хотелось быть таким человечком. Да вот беда – одно без другого не получалось.
Дроздов не спеша полез через сугробы к телу стукача, скрючившегося около полыньи.
Роберт лежал и подергивался всем телом, но крови на льду видно не было – все впитала шинель. Слышно было, как он, задыхаясь, бормочет еле слышным голосом:
– Ой, мамочка, больно-то как! Больно-то как! У-у-у-у!
Дроздов пару минут с мрачным наслаждением слушал этот скулеж, потом ему надоело. Он наклонился, спрятал револьвер с опустевшим барабаном и начал душить стукача. Тот выкатил глаза и судорожно шевелил губами, но произнести ничего не мог. Когда его взгляд остекленел, а зрачки стали превращаться в змеиные щелочки, Дроздов размял затекшие пальцы и спихнул тело в полынью. На льду, в свете угасающих сумерек, остались лежать никому не нужные очки. Максим Георгиевич поцепил их носком ботинка и отправил вслед за трупом.
Дойдя до машины, он стряхнул снег со штанов и расположился на заднем сиденье.
– Трогай, Сердюченко. В Сокольники.
«Эмка», тарахтя и поскрипывая на ухабах, выбралась на проезжую колею и покатила в указанном направлении. Дорога с темнотой стала пустынной, трепещущий желтый свет фар выхватывал по обочинам лишь покосившиеся деревянные домики и телеграфные столбы. Дроздов вытянул из револьверного барабана стреляные гильзы, на ходу приоткрыл дверь и выбросил их в клубящуюся поземкой тьму. Иногда сквозь тарахтенье мотора слышался лай замерзших, изголодавшихся псов, реже мелькал в окне язычок керосинки. В эту минуту Максим Георгиевич люто ненавидел Свержина за то, что тот отговорил его ехать во Францию.
«Сбегу, – закрыв глаза, думал энкавэдэшник. – Сбегу при первой же возможности. Эта страна не для людей, здесь должны жить медведи. Им ведь без разницы, по колено снег или по пояс, и зима длиной девять месяцев им нипочем, и то, что солнце садится в пять вечера».
Он с болью в сердце вспомнил одну из своих служебных поездок в Париж. В марте там было тепло, как в Москве посреди июня, там играла музыка и пахло цветами, там женщины ходили в коротких пальтишках, а мужчины в пиджаках и шляпах вместо тулупов и шапок-ушанок. И еще там было светло. Господи, до чего же там светло! Тысячи электрических ламп – в домах, в уличных фонарях, в магазинных витринах… Даже автомобильные фары там светят ярче. И никаких керосинок!
«Эмка» остановилась у знакомой калитки. Дроздов с неохотой распахнул дверь и закашлялся от влетевшего в легкие ветра со снегом. Красноармеец во дворе стоял, как статуя, лишь собака чесалась, внося признаки жизни в дремучую безысходность окружающего пространства.
«Бежать отсюда, бежать! – думал Максим Георгиевич, поднимаясь на крыльцо. – Только бы со Стаднюком все получилось. У меня при нем такой будет козырь в рукаве, что никто мне путь не закроет. Никто».
Он распахнул дверь и разделся. Тихо вошел в гостиную. Через приоткрытую дверь спальни было видно, как в свете настольной лампы Машенька читает брошюру. Услышав Дроздова, она захлопнула книжку, сунула ее в тумбочку и оглянулась.
– Как? – одними губами спросил энкавэдэшник.
– Спит, – так же неслышно ответила женщина.
– Пора будить, – уже в голос сказал Дроздов. – Зови Евгения Поликарповича.
Сам он вернулся в прихожую и оттуда по деревянным ступеням направился на второй этаж. По пути он остановился возле лепного цветка, украшавшего карниз на стене, за которой располагалась его личная комната. Украдкой оглянувшись, он прильнул глазом к отверстию, образованному не до конца раскрывшимися гипсовыми лепестками, и несколько секунд стоял неподвижно. Только после этого он взошел по оставшимся ступеням и отворил дверь в комнату. В ней не было ни одного окна – Максим Георгиевич больше доверял кирпичным стенам, чем хрупким стеклам. Закрыв за собой дубовую дверь, обитую изнутри железом, он зажег электрическую люстру, погасил тусклую лампу на трюмо, а зеркала самого трюмо повернул так, чтобы они не отражали комнату. Напротив трюмо звонко тикали напольные часы. Потом Дроздов швырнул на стол револьвер и повалился на шикарную, застеленную атласом кровать. Он распластался, раскинул руки и опустил веки.
Это был отдых, способность к которому он по необходимости выработал за последние несколько лет. Десять секунд на расслабление и выравнивание дыхания, еще десять на погружение в особое состояние между сном и бодрствованием, когда мозг замирает, а сознание перестает быть, сохраняя открытыми все органы чувств. Сорок секунд неподвижности и покоя. Все! Другие палили себя кокаином, чтобы иметь возможность крутиться по несколько суток подряд, но от кокаина сердце превращалось в тряпочку и в один прекрасный миг рвалось. Дроздов же хотел, надеялся еще исправить свою жизнь и воспользоваться ею по полной программе.