Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти никто не видел Шостаковича за работой – во всяком случае в привычном смысле слова. Новая вещь целиком складывалась в голове композитора, и он мог с огромной скоростью записать готовое произведение – если ему не мешали, он выдавал по 20–30 нотных страниц в день, практически без помарок.
«Сочинял для меня совершенно непонятно – сразу писал, – вспоминала его младшая сестра. – И сразу партитуру. Садился, писал, потом проигрывал – меня всегда это удивляло»[70].
Однако моменту готовности предшествовали часы и дни внутренней работы, когда со стороны было видно, «что его мучает сильное внутреннее напряжение», «его подвижные, “говорящие” руки не знали покоя», отмечал музыковед Алексей Иконников.
У композитора Михаила Мееровича сложилось примерно такое же мнение. В 1945 г. он отдыхал вместе с Шостаковичем в доме творчества и записал: «Я увидел очень живого человека, необыкновенно подвижного, который не мог ни минуты сидеть без какого-то занятия»[71].
И все-таки оставалось загадкой, когда он успевал сочинять музыку. Меерович присмотрелся внимательнее и увидел:
«Вот, например, мы играем в футбол. Потом смотрю – Дмитрий Дмитриевич исчез. Минут через 40, через час появляется: “Ну, как дела? Давайте я один раз ударю, забью гол”. Потом ужин, вино, веселые прогулки… И я стал замечать, что время от времени он исчезает, потом появляется. К концу моего пребывания в Иванове он вообще исчез, и мы его не видели неделю. Потом он появился, небритый, немножко усталый, и предложил мне и моему приятелю Левитину: “Пойдемте, я вам сыграю”»[72].
Так был создан «Второй квартет», и хотя коллеги дивились скорости и уверенности, с какими Шостакович сочинял новые вещи, сам он этой скорости побаивался: «Беспокоит меня молниеносность, с которой я сочиняю».
«Без сомнения, это нехорошо. Сочинять с такой скоростью, как это делаю я, нельзя. Это весьма серьезный процесс, “нельзя его гнать галёпом” (как сказала одна моя знакомая балерина)… Сочиняю я с адской скоростью и не могу остановиться… Утомительно, не слишком приятно и по окончании – полное отсутствие уверенности в том, что ты с пользой провел время. Но дурная привычка берет свое, и я сочиняю по-прежнему слишком скоро»[73], – писал Шостакович Шебалину[74] в сентябре 1944 г.
Этот человек жил двойной жизнью: в качестве Генри Йорка – так звали его от рождения – он вел жизнь аристократа, управляющего бизнесом, который создал его отец (компания Pontifex главным образом производила аппараты, которые под высоким давлением закупоривали бутылки с пивом). Но под именем Генри Грин он написал девять романов – в том числе «Влюбленность», «Существование» и «Вечеринка в пути», вошедших в число самых оригинальных произведений ХХ в. Удивительно, что Грин вообще давал себе труд ходить в офис – при его-то наследственных доходах он мог бы и вовсе не работать. Джереми Треглаун дает объяснение в изданной в 2000 г. биографии:
«Хотя время от времени он заявлял друзьям, что откажется от Pontifex и будет жить на ренту, чтобы не работать, а только писать, он все более убеждался в том, как полезна, даже необходима рутинная работа Генри Йорка для творчества Генри Грина. Он боялся собственной неустойчивости и цеплялся за повседневные привычки, чтобы не сойти с ума. Работа обеспечивала ему и стабильность, и опыт, который он мог использовать в книгах, а требовала от него гораздо меньше, чем требовала его фантазия. Он признавался Мери Стрикленд, что составлять инженерный каталог для него было “приятнейшей забавой”».
И тем приятнее была эта забава, что стабильное присутствие в офисе не предполагало никаких реальных усилий со стороны Генри Йорка. Обычный день владельца управляющего компании Pontifex строился примерно так: он являлся в контору около десяти утра, прихватив с собой запасы джина, и часок-другой бродил по кабинету и сплетничал с секретаршами. Вскоре после 11.30 он отправлялся в ближайший паб и там просиживал середину рабочего дня, полируя джин пивом, а затем возвращался в офис к джину. Коллеги могли отыскать его там и поболтать о сотрудниках или о завсегдатаях паба, тем более что Грин, сидя за столиком, подслушивал чужие разговоры. Вернувшись в офис, директор занимался тем же, чем и с утра, иногда присаживался написать страничку-другую романа, главное же было – не опоздать на автобус и вовремя вернуться домой.
Писал он в основном по ночам. После ужина и светских мероприятий усаживался в кресло с блокнотом и ручкой (он обматывал ручку бинтом, чтоб не выскользнула) и писал до полуночи.
Когда под старость Грина спросили, почему он решил издаваться под псевдонимом, он признался, что страшился разоблачения перед деловыми партнерами. Со временем, конечно, правда выяснилась, и Грина это не порадовало. «И как же приняли его творчество подчиненные?» – поинтересовался интервьюер. «Да-да-да, – забормотал Грин. – Пару лет назад несколько человек с наших заводов в Бирмингеме сложились и купили мой роман “Существование”. И вот как-то раз обхожу я чугунолитейный цех, а литейщик мне и говорит: “Генри, я прочел твою книгу”. “Тебе понравилось?” – спрашиваю, весь напрягшись. “Да признаться, не очень”, – отвечает он. Какой кошмар!»
Агата Кристи (1890–1976)В автобиографии Кристи признает, что и после издания десяти книг она все еще не считала себя «настоящим писателем». Ей не приходило в голову, заполняя анкеты, написать в строке «род занятий» что-то иное вместо «домохозяйка».
«Любопытно, что я плохо помню, как писала книги сразу после замужества. Наверное, я так наслаждалась жизнью, что работала лишь урывками, между делом. У меня никогда не было собственной комнаты, предназначенной специально для творчества»[75], – рассказывала Кристи.
Журналисты, мечтавшие сфотографировать автора детективов на рабочем месте, сталкивались с неожиданной проблемой: у писательницы его не было. «Мне нужен был лишь устойчивый стол и пишущая машинка, – объясняла Агата. – Я уже привыкла к тому времени писать сразу на машинке, хотя начальные и некоторые другие главы по-прежнему сперва записывала от руки, а потом перепечатывала. Очень удобно было писать на мраморном умывальном столике в спальне или на обеденном столе в перерывах между едой…»
«Многие друзья удивлялись: “Когда ты пишешь свои книги? Я никогда не видел тебя за письменным столом и даже не видел, чтобы ты собиралась писать”. Должно быть, я вела себя как раздобывшая кость собака, которая исчезает куда-то на полчаса, а потом возвращается с перепачканным землей носом. Я делала приблизительно то же самое. Мне бывало немного неловко “идти писать”. Но если удавалось уединиться, закрыть дверь и сделать так, чтобы никто не мешал, тогда я забывала обо всем на свете и неслась вперед на всех парусах»[76].