Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, ядовитая пресса не могла удержаться, чтобы по привычке не обозвать автора «Дневника» нервно брюзжащим, плетущим всякую околесицу расслабленным и психически больным стариком, ум которого болен и доходит до абсурда; со всех сторон раздавались голоса негодования по поводу турецкой пословицы, «бестактной» и «трусливой». Двойственное отношение к «Дневнику» со стороны леворадикальной критики звучало почти одобрением; П. Н. Ткачев, сдерживая полемический пыл, писал в «Деле» (1877, № 6): «Г-н Достоевский вовсе не подозревает, что в его мечтаниях решительно нет никакого фактического содержания, и мыслит он не реально, а Бог знает как — хоть святых вон выноси. И в то же время сколько искренности, сколько любви и фанатизма в его привязанности к народу, к России».
«Вот ваш “Дневник”... Чего в нем нет? / И гениальность, и юродство, / И старческий недужный бред, / И чуткий ум, и сумасбродство, / И день, и ночь, и мрак, и свет. / О, Достоевский плодовитый! / Читатель, вами с толку сбитый, / По “Дневнику” решит, что вы — / Не то художник даровитый, / Не то блаженный из Москвы», — ерничал в «Петербургской газете» (1876, 3 февраля) насмешник Д. Д. Минаев.
В чем безусловно ошибся сатирический поэт, так это в читателе: он совсем не был сбит с толку. «Контингент читателей “Дневника” составлялся главным образом из интеллигентной части общества, а затем из любителей серьезного чтения всех слоев русского общества. К концу первого года издания между Ф. М. и его читателями возникло, а во втором году достигло больших размеров общение, беспримерное у нас на Руси: его засыпали письмами и визитами с изъявлениями благодарности за доставление прекрасной моральной пищи... Некоторые говорили Ф. М., что они читают “Дневник” с благоговением, как Священное писание; на него смотрели одни как на духовного наставника, другие как на оракула и просили его разрешать их сомнения насчет некоторых жгучих вопросов времени. И Ф. М. любовно принимал этих своих клиентов и беседовал с ними, читал их письма и отвечал на них...» (М. А. Александров).
С душевным волнением читатели знакомились с «Мужиком Мареем»; возмущались, читая про дело Кроненберга, истязателя своей семилетней дочери; умилялись «бессюжетному» рассказцу про то, как тихо и славно отошла в лучший мир почтенная старушка ста четырех лет; размышляли вместе с автором о грядущей неизбежной войне и цене пролитой крови; сокрушались, узнавая подробности истории актрисы Каировой, пытавшейся зарезать соперницу и оправданной судом присяжных; старались вникнуть в сложные политические резоны Восточного вопроса; следили за переездом писателя из Петербурга в Берлин, а потом в Эмс, куда он отправился на лечение, и за его впечатлениями о немецких порядках и нравах; привыкали к горячему слову автора о славянстве и русской идее, о Европе и Константинополе, о суде над крестьянкой Корниловой, в состоянии аффекта выбросившей падчерицу в окно.
«Благодарю вас за “Дневник писателя”. Прочла, — сообщала Алчевская А. Г. Достоевской, откликаясь на майский номер журнала. — Плакала над Каировой, плакала над Писаревой, плакала над Воспитательным домом — удивительно, как может один человек вмещать в себе столько теплоты и чувства, что стало бы, кажется, на тысячу»16.
Что важнее писателю — прочесть какие угодно похвалы себе в печати или услышать доброе слово от сочувствующего читателя? Достоевский не колебался: всегда милее и важнее услышать ободряющее слово читателя. «Право, не знаю, чем это объяснить: тут, прямо от читателя, — как бы более правды, как бы более в самом деле».
Еще через год, в 1877-м, в майском номере журнала Достоевский признавался: «За всё время издания моего “Дневника” я получил и продолжаю получать много писем, подписанных и анонимных, столь для меня лестных и столь одобрявших и поддерживавших меня в труде моем, что, прямо скажу, я никогда не рассчитывал на такое всеобщее сочувствие и никогда не считал себя достойным того. Эти письма я сберегу как драгоценность...»
...Посетив по прибытии в Эмс доктора Орта, Достоевский настойчиво расспрашивал, как быстро будет прогрессировать болезнь в легких. Доктор отвечал, что смерть пока далеко, что можно прожить долго, но слишком дурен петербургский климат, нужны предосторожности. Через две недели всё повторилось. «На вопрос же мой (положительный) — так ли развилась моя болезнь, что мне уже недолго жить? — он даже засмеялся и сказал мне, что я не только 8 лет проживу, но даже 15, — но прибавил: “разумеется, если климат, если не будете простужаться, если не будете всячески злоупотреблять своими силами, и вообще, если не будете нарушать осторожную диету”».
В прогнозе эмсского эскулапа было слишком много «если». В сентябре 1876-го Ф. М. написал брату Андрею: «Наше время пролетело, как мечта. Я знаю, что моя жизнь уже недолговечна, а между тем не только не хочу умирать, но ощущаю себя, напротив, так, как будто бы лишь начинаю жить. Не устал я нисколько, а между тем уже 55 лет, ух! Тебе же желаю, особенно теперь, как можно больше здоровья и долголетия, чтобы любоваться на детей и ласкать внуков. Ничего не может быть лучше в жизни».
Обретение дома. — Восточный вопрос. — «Страна святых чудес». — Книга Данилевского. — Понятие пользы. — Выгоды России. — Мечты о Константинополе. — Нравственное право. — Две родины. — Гамлеты и Карамазовы
Двухэтажный дом в Старой Руссе, с обширным двором, большим садом и огородом, сараями, погребом, русской баней, коровником, конюшней, каретником и прочими угодьями, который уже несколько сезонов снимали на лето Достоевские, после кончины в январе 1876 года А. К. Гриббе был выставлен на продажу его наследницей, покидавшей город и просившей за усадьбу со всей обстановкой, посудой и запасом дров 1100 рублей. По старорусским меркам это было дорого; по меркам столицы — совсем нет («Это мне кажется удивительно дешево в таком городе, как Старая Русса, куда летом съезжается более восьмисот семейств на лечение»17, — писал Андрею Михайловичу и Домнике Ивановне Достоевским их сын Александр), но своих денег на такую покупку в семье в тот момент все равно не было.
Достоевские тревожились — в чьи руки попадет дом, захочет ли новый хозяин иметь их своими летними постояльцами.
«Этот вопрос был для нас важен, — вспоминала А. Г. Достоевская, — за пять лет житья мы очень полюбили Старую Руссу и оценили ту пользу, которую минеральные воды и грязи принесли нашим деткам. Хотелось бы и впредь пользоваться ими... Мы полюбили и дачу Гриббе, и нам казалось, что трудно будет найти что-нибудь подходящее к ее достоинствам...»
Дом стоял у реки на окраине города; Ф. М. ценил уединенность, тенистый сад, мощеный двор, где можно было прогуливаться в дождливые дни, когда уездный городок утопал в грязи. Комнаты со старинной тяжелой мебелью красного дерева давали покой, тепло и уют; мысль, что здесь родился Алеша, позволяла отцу и матери мальчика считать это место родным кровом.
Предприимчивая и практичная Анна Григорьевна, как всегда, нашла выход из безденежья. «Мне так хотелось не упустить этой дачи, что я просила моего брата, Ивана Григорьевича, купить дом на свое имя, с тем, чтобы перепродать его нам, когда у нас будут деньги. Брат исполнил просьбу и купил дом, а я уже после смерти мужа купила у брата дом на свое имя. Благодаря этой покупке, у нас, по словам мужа, “образовалось свое гнездо”, куда мы с радостью ехали раннею весною, и откуда так не хотелось нам уезжать позднею осенью. Федор Михайлович считал нашу старорусскую дачу местом своего физического и нравственного покоя и, помню, чтение любимых и интересных книг всегда откладывал до приезда в Руссу, где желаемое им уединение сравнительно редко нарушалось праздными посетителями».