Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже ночами приходил и стоял в надежде увидеть то, чего не видно днем – огонек «Маяка», но его не было. Мне очень не хватало героя моего все еще не написанного романа, я не сумел с ним подружиться, в нашем возрасте непросто обрести друга, да и разные мы совсем, но я его полюбил.
Если не как реального человека, то как своего героя…
Конечно, дружба, настоящая мужская дружба – больше, чем любовь, больше, выше, надежней, но мне хватало и любви. Причем, я любил Золоторотова не одного, а все его семейство, включая собаку Милку, кота Рыжика и даже кошмарную Киру. (Я не знал еще, что Галина Глебовна благополучно и в срок родила двух белоголовых дочек – Машку и Дашку, уравновешивавших задумчивым очарованием мальчишескую безбашенность Пашки и Сашки.)
Переплыть Реку было можно – договориться с браконьерами и ночью на лодке перебраться на тот берег, но добраться до «Маяка»… Слыша от меня это, городищенские крутили пальцем у виска и матерились. Но уезжать не хотелось, и я не уезжал, надеясь, видимо, на чудо, уже не природное, а настоящее, сверхъестественное, когда отменяются законы природы, когда случается невозможное.
Мне очень хотелось встретиться с Золоторотовым, задав ему кое-какие вопросы, и ответить на один его вопрос. Дело в том, что до нашей ссоры, после которой я покинул «Маяк», Золоторотов передал мне папку, в которой был не только ненаучно-теоретический труд «Собаки и кошки как фактор любви», но и письма и записки, которые мне очень помогли, и среди них письмо Германа Штильмарка.
Передавая его мне, он показал на какие-то непонятные каракули в конце и попросил их перевести. То были не каракули, а иврит, но кто в «Маяке» или Городище мог знать иврит? То письмо мне страшно не понравилось: насквозь, не побоюсь этого слова, сионистское, насквозь, не побоюсь этого слова, русофобское, оно заканчивалось непонятными закорючками, которые меня самого заинтересовали, и расшифровка которых могла подтвердить мои опасения в том, что лучший друг Золоторотова – не только сионист, но и русофоб.
При наличии отсутствия у меня друзей евреев, я обратился к жене, она, в отличие от меня, человек широкий, но, но вот беда – никто из ее еврейских подруг не знал иврит. Только через знакомых ее знакомых евреев удалось найти человека, который перевел этот «Мене, текел, фарес». Знаете, что означает «אני אוהב»?
«Люблю Россию».
«Люблю Россию» – я не поверил и попросил жену найти еще одного переводчика, она нашла, но это ничего не изменило, так и осталось: «Люблю Россию».
«Люблю Россию» – это заставило меня иначе взглянуть на друга героя моего ненаписанного романа. Я не знаю иврит и никогда не узнаю, но чуждые эти буквы графически отпечатались в моей памяти, и той памятной разливной весной, стоя на высоком берегу Реки на непросохшей от стаявшего снега земле, я начертал на ней крупно каким-то дрючком это еврейское признание в любви к моей стране и моему народу. В наступившие затем солнечные дни земля подсохла, схватилась, и надпись осталась до летних бурьянов. Никто в Городище не мог ее прочитать, но меня это не печалило – из высокой лазури неба ее видел Бог, а если я где сделал ошибку, Он, без сомнения, поймет…
Я прожил тогда в Городище неделю в ожидании, что вода спадет, и я все-таки окажусь в «Маяке». Вода спадала, спадала, спадала, а потом вновь стала подниматься – говорят, где-то открыли какие-то шлюзы, и я уехал.
В те разливные дни я и познакомился с Марьей Михайловной, милой доброй женщиной, старшей медсестрой детского инвалидного – торопилась на работу, и я ее подвез. От нее и услышал один из диагнозов – алалия – отсутствие речи, связанное с поражением головного мозга. Общаясь потом с подопечными Марьи Михайловны (если можно назвать это общением), я вспоминал наш последний спор с Золоторотовым, то, из-за чего мы поссорились и я уехал из «Маяка».
Мы спорили о гимне, о нашем, российском гимне…
В том, что нынешний ни в какие ворота не лезет и неприемлем ни при каких обстоятельствах, у нас разногласий не было, как не было разногласий в том, что этому безобразию придет в конце концов конец, но, что касается нашего будущего движения вперед, тут мы заспорили. Лично я обеими руками за то, чтобы вернули исторический глинковский гимн, а что касается слов, то мало ли у нас поэтов, прекрасных поэтов, Евгений Александрович Евтушенко тот же, живой, можно сказать, классик, Золоторотов же выступает за то, чтобы нашим гимном стала песня «Я люблю тебя, жизнь».
Нет, согласен, песня замечательная, и текст, и мелодия – всё, но все-таки это песня.
«С этим гимном наши люди начнут улыбаться», – сказал тогда Золоторотов.
Вспоминая его слова, глядя на живые человеческие дрова, я с горечью и злостью думал: «В сегодняшнем российском гимне должно быть одно слово: алалия. И всё! И никаких больше слов, и никакой мелодии, только: алалия, алалия, алалия, алалия…»
Как-то в разговоре с Марьей Михайловной мы вышли на ту странную и страшную историю, слышанную однажды от моих дефективных собутыльников, в которой «Хорок херовек харуху хором харили. «
В самом деле, в начале девяностых, «когда ужас что было», в Городище появилась благообразная, хорошо одетая, таинственная пожилая женщина, можно сказать старуха, хотя язык не поворачивался назвать ее старухой… Несомненно, она была богатая, у нее было с собой много денег и всем, кто просил, она их давала. Ходила по инвалидным домам и интернатам и раздавала деньги…
Думали, иностранка, из бывших русских эмигрантов, которые стали приезжать и в такую глушь. Говорили даже, что это та самая генеральская дочка Попова, целый год не пускавшая большевиков в Городище, что не убита она была своей сестрой, а тайно отпущена, а с колокольни сбросили куклу в человеческий рост, была, мол, в генеральской семье такая.
Раздавала деньги, помогала, а потом была изнасилована группой постояльцев Иванкинского индома.
В больнице она кричала, что их всех надо убивать, твари неблагодарные…
Марья Михайловна бросила на меня смущенный, растерянный взгляд и проговорила тихо.
– А за что их убивать? И кого они должны благодарить…
3
Этой истории Золоторотов не знает, и я не стал ему рассказывать, хотя он встречался с той женщиной и даже провожал в последний путь. Да и не о ней сейчас речь…
Очень любопытно, хотя и не бесспорно Евгений Алексеевич рассуждал о чудесах, когда я с большим трудом вывел его на этот разговор. Он знает и признает только два чуда: природу и семью. Все остальное, все эти исчезновения, появления, проявления, явления, стояния, видения и пр., и пр. – все это вызывает у него сочувствие и смущение. Когда я рассказывал, как трое суток стоял в очереди, чтобы приложиться к поясу Богородицы, он так сочувственно, если не сказать иронично, на меня посмотрел… Хорошо, что ничего не сказал, а то бы поссорились.
В золоторотовском доме нет никакого красного угла, как у нас с женой в Трехпрудном, с лампадкой и большим количеством образов. У них всего одна икона, которая стоит на крепкой полке посреди стены в гостиной – в большом, обгоревшем на углах киоте за закопченным стеклом, за которым с трудом можно разглядеть Семистрельную… Я конечно же спросил, и Золоторотов охотно рассказал, что она, видимо вынесенная кем-то из горящей церкви, переходила из рук в руки и даже была причиной нешуточных разборок, пока после очередного шмона не оказалась в руках тогдашнего Хозяина. Он-то и сунул ее при освобождении Золоторотову, сказав с привычным в адрес заключенного раздражением: «Унеси ее на волю от греха подальше». «А почему я?» – решился Золоторотов на вопрос, на который в любой другой ситуации не решился бы. Хозяин удивленно вскинул брови – он тем более вопроса не ожидал, и заговорил, возвышая голос и переходя на крик: «А потому что тебя, дурака, первого освободили. Понял? Свободен!»