Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако лето выдалось чрезвычайно дождливое. К дождям привыкли. Раз в неделю МЦ ходит на рынок, вместе с Муром гуляет по окрестностям, но купанья нет, несмотря на две реки. Тем не менее в самом конце июля пришлось уехать — из-за отчаянной сырости: двух рек, самого дома, небес и земли, а главное, из-за подозрения, что у Мура — ревматизм: болит то одна нога, то другая, иногда — до хромоты. Уезжать было горько. Чудный город, и чудно жилось и работалось — напереводила много Пушкина. К слову, Тескова подослала ей в Морэ газету «Narodni listy» (1936. № 177. 28 июня) и антологию «Vybor z ruske lyriky» (1936), где напечатано стихотворение МЦ «Прокрасться» («А может, лучшая победа…») в переводе на чешский Яна Ржихи. Размер — тот, но это все, о чем МЦ может судить.
У Али — ряд приглашений на лето: и в Монте-Карло, и в Бретань, и на озеро, и в деревню. МЦ грустно — за одиннадцать лет жизни во Франции ее не пригласил никто. Аля выбрала Лазурный Берег. Нестерпимая духота. Навестила городок Грасс, где — Бунин. Невысокий, мускулистый, жилистый, сухощавый старик с серебряной, коротко стриженой головой, крупным носом, брезгливой губой, светлыми, острыми глазами — поразительными, добела раскаленными, одетый в холщовую белую рубаху, парусиновые белые штаны, обутый в «эспадрильи»[262] на босу ногу. В горах, под пальмой, в белом от зноя дворе его домика, похожего на саклю, Аля говорит ему, что уезжает в Россию.
— Ну куда ты, дура, едешь? Ну зачем? Ах, Россия? А ты знаешь Россию? Куда тебя несет? Дура, будешь работать на макаронной фабрике…
— Почему именно на макаронной, Иван Алексеевич?!
— На ма-ка-рон-ной. Да. Потом тебя посадят…
— Меня? За что?
— А вот увидишь. Найдут за что. Косу остригут. Будешь ходить босиком и набьешь себе верблюжьи пятки!
— Я?! верблюжьи?!..
— Да. Знаешь, что надо? Знаешь? Знаешь? Знаешь? Выйти замуж за хорошего — только чтобы не молодой! не сопляк! — человека и… поехать с ним в Венецию, а? В Венецию.
Долго и безнадежно он говорил про Венецию — она отвечала, а он не слушал, смотрел сквозь нее. Потом встал с каменной скамейки, легко вздохнул, сказал:
— Ну что ж, Христос с тобой! — Перекрестил, поцеловал горько и сухо, блеснул глазами, улыбнулся: — Если бы мне было столько лет, сколько тебе, пешком бы пошел в Россию, не то что поехал бы, и пропади оно все пропадом!
МЦ с Муром в Ванве не задержались. Август — они в Савойе: замок д’Арсин. Для МЦ здесь все слишком приспособлено к человеческому образу жизни — есть и вода, и электричество, и — увы — мебель, хотя и не новая. В соседях сорок человек, но МЦ забралась на чердак, в никем не оцененную комнату — вроде пещеры, с крохотным оконцем, пробитым во всей толще стены, и каменным полом из строительного камня. У Мура для его игр на свежем воздухе нашлись мальчик и девочка его лет под надзором одного пятнадцатилетнего полуюноши, МЦ пишет каждое утро, ходит на свидание к четырехглазой собаке по имени Подсэм (чешское: «Поди сюда»). Погода дивная — и заслуженная.
Но спутников, увы, для пешего ходу — нет, все ездят на автомобиле. Поэтому ходит одна — не особенно далеко, потому что у нее нет чувства направления. Рвет орехи — единственное, что здесь есть в изобилии, ибо фрукты погибли — все. Пишет немножко свое. Переводит Пушкина.
Что значит — немножко свое? К ней пришла из Швейцарии книжка Анатолия Штейгера «Неблагодарность» (Париж. Числа. 1936). Миновало четыре года с их первого знакомства — ее отзыв на его предыдущую книжку и не-состоявшийся подарок от него: обещанная Сигрид Унсет. На сей раз — другое: «Неблагодарность» сопровождалась исповедальным воплем. Молодой барон заболел туберкулезом и, больной, брошен любимой женщиной.
Случай — как по заказу, специально для МЦ, она откликнулась тут же, он ответил шестнадцатистраничным письмом, и ее уже было не удержать, засобиралась в его санаторию (можно и наоборот — он к ней), готова влезть в долги, поддержать, помочь, спасти. — Хотите ко мне в сыновья? — И он, всем существом: — Да.
В начале августа он перенес операцию, и начиная с 8-го числа весь месяц МЦ пишет ему почти ежедневно, посылает открытки с видом старого Петербурга, набрасывает, впрок, будущие письма к нему.
Вообще говоря, у Штейгера есть родители. Его предки — из старинного швейцарского рода — в России появились в начале XIX века. В 1920 году семья Штейгер бежала через Одессу в Константинополь, затем обосновалась в Чехословакии, где отец Анатолия Сергей Эдуардович работал при русской гимназии в Моравской Тшебове. В Берн Штейгеры приехали в 1931 году. В России Сергей Эдуардович был адъютантом при одесском генерал-губернаторе, графе Мусине-Пушкине, с 1901 года, уволенный с военной службы в чине подполковника, стал земским деятелем, избирался предводителем дворянства Каневского уезда, с 1913-го — член Государственной думы. МЦ не знала ни родительских имен, ни истории рода, ни самого Анатолия в лицо. А ведь у него были и братья, и сестра (вот ее-то МЦ знала: Алла Головина, тоже пишет стихи).
Полились письма и стихи.
Однако писала МЦ не тому, кем он был. Еще в письмах, дневниках и записях десятилетней давности Анатолий Штейгер размышлял:
Лучше считать себя учеником и подмастерьем, чем стоять в стороне, изображая гения и новатора. Я тоскую по гумилёвской школе. Ведь из нее вышли Ахматова, Мандельштам, Георгий Иванов. Прав Адамович, спрашивая, что вышло из всех других.
…Точнее и подробнее объясните мне, отчего полезнее учиться у блистательной Марины? Кроме фонетических россыпей, полугениальных черновиков, в которых не разобраться, стихов к Блоку, Крысолова и Фортуны, я у нее ничего не вижу. Марина и Пастернак чьи-то предтечи, но Пастернака я человечески ненавижу.
…Я совсем не открещиваюсь от Блока, но я безусловно отрицаю его влияние. Ведь снег шел не только для Блока, и не только у Блока бывали такие встречи. Блоковского влияния на мне нет, а если есть вообще какие-нибудь влияния, то скорее всего Георгия Иванова, самого поэтического русского поэта.
Блокинианцы плохую услугу оказывают Блоку. Конечно, одно дело статьи Мочульского и стихи Марины Цветаевой:
Или
и совсем другое вздохи кудрявых барышень: — Ах, Блок! Снежный поэт, какая прелесть!
…Как Вам, вероятно, известно, в Париже началась форменная ходасевичемания.
В руки Ходасевича передан дотоле праздный поэтический скипетр (прозаический прочно у Бунина). Мережковский объявляет его эмиграции, Зинаида Николаевна ставит между ним и Блоком знак равенства. «Флорентийские фотографии»[263] очень хороши, но нельзя забывать, что Блок все-таки есть Блок и что судьба его была судьбою целого передового класса.