Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меркурий дал Автолику , которого родила ему Хиона, такой дар, чтобы тот был лучшим из воров и не попадался на краже, потому что все похищенное им он мог превращать в какой угодно облик, из белого в черное и из черного в белое, из рогатого в безрогое и из безрогого в рогатое. Он постоянно воровал скот у Сизифа, и тот не мог уличить его, хотя понимал, что Автолик у него ворует, потому что скота у него становилось меньше, а у Автолика больше. Тогда, чтобы уличить его, он сделал отметки на копытах скота. Когда тот, по обыкновению, украл, Сизиф пришел к нему и нашел по копытам свой скот, уличив Автолика, что тот украл и увел его. Пока Сизиф был там, он сочетался с Антиклеей, дочерью Автолика, которую потом отдали в жены Лаэрту, и она родила Улисса, которого некоторые поэтому называют сизифовым. Оттого Улисс был хитрым.
Аллегорический смысл отождествления Ларса с Лаэртом, отцом Одиссея, проговаривает сам Хорн, вскоре после встречи с могильщиком (Свидетельство II, с. 662):
Я — больше по дурацкой добросовестности, нежели чувствуя такую потребность — описал в моей тетради и эту встречу. У меня достаточно жизненного опыта, чтобы знать: нужно проявлять особую осторожность, когда отец судьбы, Случай, заявляет о себе столь навязчиво.
* * *
Поездка Хорна в Ротну. Последняя поездка Хорна преисполнена ощущением счастья, которое вызывает у него первозданный осенний пейзаж (Свидетельство II, с. 662–663; курсив мой. — Т. Б.):
Покончив с делами, я не устоял перед соблазном: проехать по великолепной уединенной дороге до Ротны.
Под этой тяжелой серой пеленой ландшафт преобразился. Он напоминал теперь одного-единственного гигантского тяжело дышащего зверя. Я чувствовал порывистость исходящего от него дыхания. Воздух стоял так тихо, что казалось: молчание проистекает из печали, естественной для всего живого…
Хорн словно прощается с этой местностью, описание которой перекликается с описанием Аида у Вергилия (Энеида VI, 237–241, 295–297, 309–312).
У Пиндара тот же пейзаж Аида истолковывается как скованный «божий враг — стоглавый Тифон» и служит наглядным символом обуздания разрушительных страстей (Первая Пифийская песня, «Этна»: Пиндар, с. 59–60).
* * *
Смерть Хорна. Что происходит с Хорном в конце романа, до конца не понятно. Но похоже, он покидает пределы пещеры, возвращаясь к существованию среди людей. На такую мысль наводит прежде всего сказка о Кебаде Кении (Деревянный корабль, с. 127):
Кебад Кения почувствовал (хотя он уже пустился в стремительное бегство, важность других ощущений не потускнела), как что-то пробило ему грудь. Как он, по истечении двух сотен лет, умер. Но он не увидел лица человекоподобного ангела. Смерть стала началом постоянно нарастающего ускорения. Или — продолжения бегства.
С чем-то подобным мы сталкиваемся и в конце новеллы «Свинцовая ночь» (Это настигнет каждого, с. 114):
Его память была разрушена диким безумством отчаяния. Как прикосновение постороннего существа — так он ощущал страх. Страх стоял и загораживал ему путь. И он в этот страх перелился: страх стал формой его естества, его тела. Теперь что-то подсказывало ему, что надо все это расколоть, попытаться пробить стену, похоронившую его заживо, — чтобы оставить страх позади себя, как пустую оболочку.
Он наклонил голову и, ничего не видя, ринулся вперед. Споткнулся, почти у самой цели. Жестокий удар… Боль была большой, как целый мир, но такой короткой, что Матье даже не вскрикнул. В первое мгновение он ощутил замешательство, как если бы случайно отворил дверь, в которую не собирался входить, — или, проснувшись в своей постели, не узнал собственной комнаты, потому что во сне был от нее отторгнут.
Плутарх рассказывает, как один молодой человек, Тимарх, спустился в Тартар, чтобы «узнать, какую силу скрывает в себе демон Сократа» (О демоне Сократа, 21–23; курсив мой. — Т. Б.):
Не сообщая об этом никому, кроме меня и Кебета, он опустился в пещеру Трофония, совершив все установленные в этом святилище обряды. Две ночи и один день он провел под землей. Опустившись в подземелье, он оказался, так рассказывал он, сначала в полном мраке. Произнеся молитву, он долго лежал без ясного сознания, бодрствует ли он или сон видит: ему показалось, что на его голову обрушился шумный удар, черепные швы разошлись и дали выход душе. Когда она, вознесясь, радостно смешивалась с прозрачным и чистым воздухом, ему сначала казалось, что она отдыхает после долгого напряженного стеснения, увеличиваясь в размере, подобно наполняющемуся ветром парусу; затем послышался ему невнятный шум чего-то пролетающего над головой, а вслед за тем и приятный голос. Оглянувшись вокруг, он нигде не увидел земли, а только острова, сияющие мягким светом и переливающиеся разными красками наподобие закаливаемой стали. Посредине же между ними простиралось море или озеро, которое светилось красками, переливающимися сквозь прозрачное сияние. Обратив же взгляд вниз, он увидел огромное круглое зияние, как бы полость разрезанного шара, устрашающе глубокое и полное мрака, но не спокойного, а волнуемого и готового выплеснуться. Узнай, Тимарх, — слышалось ему далее, — что звезды, которые кажутся угасающими, — это души, полностью погружающиеся в тело, а те, которые вновь загораются, показываясь снизу и как бы сбрасывая какое-то загрязнение мрака и тумана, — это души, выплывающие из тел после смерти; а те, которые витают выше, — это демоны умудренных людей. Таков рассказ Тимарха. Вернувшись в Афины, он на третий месяц, как предсказал ему явленный голос, скончался.
С Хорном могло произойти то же, что с циклопом Полифемом, которого ослепил, чтобы выбраться из пещеры, Одиссей (эта сцена изображена в коридоре «гробницы Орко» в Тарквинии). Но тогда в романе эта сцена как бы соединена, посредством «наплыва», со сценой возвращения Одиссея на Итаку. Странная вещь происходит с пуделем Эли, который вообще-то принадлежал Тутайну и любил его. То, что Хорну представляется выражением страха — «пес ведет себя как потерянный. Перевернулся на спину, показывает незащищенное брюхо — машет в отчаянии лапами» (Свидетельство II, с. 679), — может означать, наоборот, что Эли узнал вернувшегося хозяина, Тутайна, и радуется ему. Позже мы узнáем, что Эли «умер от паралича сердца» (там же, с. 689) — как у Гомера умирает старый пес Аргус, узнавший Одиссея.
Гомеровский циклоп — воплощение первобытной дикости, но, как ни странно, и дикости, присущей современному человеку, человеку XX столетия: гюбриса, то есть неоправданного самодовольства, цинизма, пренебрежения ко всему, что не касается его непосредственных интересов (Одиссея IX, 213–215, 272–276; курсив мой. — Т. Б.):
У Гомера Одиссей, прежде чем ослепить Полифема, опаивает его вином и заставляет погрузиться в беспробудный сон (Одиссея IX, 372–374):