Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодаря поддержке соотечественников мы продолжили за океаном нашу домашнюю деятельность. Жена вела английскую грамматику и за семестр проверяла по шестьсот письменных работ студентов, которые всячески сопротивлялись попытке обучить их грамматике их же языка. Мне было поручено читать публичные лекции для Общественного просвещения, в сущности то же самое, чем я занимался в Обществе «Знание». Костя не разделял ни моих мнений, ни надежд на публикацию первого варианта моих мемуаров «Горбачев и последствия им содеянного», но помогал мне при моей компьютерной малограмотности оформлять текст и рассылать машинопись по издательствам. Он же «сосватал» меня прочитать публичную лекцию в соседнем Университете Адельфи, что и решило мою судьбу. После лекции ректор Университета дал мне профессорскую стипендию Фонда Джона М. Олина (John M. Olin Foundation). Ректор-консерватор получил грант от фонда, известного своим крайним консерватизмом, из этих средств он платил зарплату тем, кого и называли «Олин-профессорами».
Мое попадание в стипендиаты Олина изумило либеральных преподавателей. Меня спрашивали: «Почему вы приглянулись правым?» Что ж, у себя дома и я числился правым. «Боюсь, – возразил американец, – у нас с вами не совпадают представления, где право, а где лево». Однако у нас с ректором представления противоположные совпали, хотя бы отчасти. Ректор, профессиональный философ, был из тех консерваторов, что рассматривали упразднение нашего тоталитарного государства по-леонтьевски, как шаг ко всемирной стандартизации.
Мне требовалось получить от эмигрантской службы разрешение на работу, для этого тоже нужна была поддержка. В мою пользу из разных университетов сказала слово профессура, сотрудничавшая в проектах, которые я координировал. Нужны были и рекомендации зарубежные. Откликнулся из Франции хранитель Дома Тургенева Александр Яковлевич Звигульский, прислали необходимое письмо из Индии от Академии искусств. Сверх всего, ответработники из аппарата Двусторонней Комиссии с американской стороны позвонили, как я понял, куда следует, их поручительство означало, что я антиамериканской деятельностью не занимался, и разрешение было получено.
При выдаче соответствующего удостоверения разыгралась бюрократическая трагикомедия, очередной удар по мозгам, объяснивший, что важно и что неважно в системе американского делопроизводства. У меня в советском паспорте по нашим правилам стояло на французский манер OURNOV, а в Америке я уже всюду значился URNOV. Заполняя анкету, чтобы не возникло недоразумения, я поставил фамилию в двух написаниях: URNOV (OURNOV) и не узнал себя в двугорбом имени URNOVCOURNOV. Мои старания вознаградил компьютер, включая скобку, которую дигитальный механизм прочел как «С». Бросился опять к окошку: «Не моя фамилия! Что делать?» Отвечают: «Не имеет значения». Пробыл «Урновымкурновым» до получения «зеленой» карточки, которая оказалась розовой.
В Адельфи меня облекли нагромождением званий «ведущий… старший… именной…» и предложили читать курсы для программы Обязательного образования (Core Curriculum). Повезло с заведующим программой. Профессор физики Генри Анер (Henry Ahner), опытный специалист и неутомимый работник, положил передо мной список курсов на выбор. Взял я те же темы, над которыми работал в ИМЛИ: повествовательная поэтика, литература и политика, реализм и модернизм. Завкафедрой истории, профессор-советолог Роберт Дэвлин (Robert Devlin), у которого начались неполадки со здоровьем, попросил меня дочитать его курс по истории СССР. Роберт, соредактор энциклопедии нашей революции, даже опознал мою фамилию «А, – сказал, – эсер!». Курс вскоре остался сиротой: Роберт скончался. Моя нагрузка составила пять курсов: «История СССР», «Поэтика повествования», «Политика и литература», «Развитие эстетических представлений от Ренессанса до XX века», «Художественная литература о войне».
От раза к разу читал лекции общедоступные и, как положено, выступал на межуниверситетских конференциях с докладами и в прениях. Не переставал править свой мемуарный текст. Возобновилась связь с ИМЛИ, по факсу посылал сообщения для институтских конференций. В России стали появляться переиздания книг с моими предисловиями и комментариями, переиздания «беспошлинные», зато домашние. Шекспировский двухтомник, мной составленный и вышедший в Гослите, «пиратски» выпустили три частные фирмы. Жаль, без моего ведома, а то бы исправил пару неточностей в примечаниях. Опять оказался нужен нашим конникам всё в том же качестве – переводчика на съездах Международной Рысистой Ассоциации, там вращался среди воротил и вершителей бегового дела. Но с окончанием холодной войны и упразднением Двусторонней Комиссии закрылся передо мной путь на прежний уровень в академических кругах. Кроме того, продолжал действовать бойкот, объявленный после моей статьи в «Правде» о «Докторе Живаго», остракизм негласный, но, как по команде, единодушный и повсеместный на кафедрах русистики и советологии. Брат Сашка в письме, со слов нашего общего американского знакомого, который со мной раззнакомился, меня предупредил: «О тебе в Америке мнение плохое». Америка большая страна. К бойкоту не присоединились теоретики и библиофил Ирвин Т. Хольцман, сделавший делом своей жизни собрание всех изданий «Доктора Живаго», к своей коллекции Тоби присоединил черновик моей отрицательной рецензии.
Чтение газет и чтение лекций
«Ребята просто хотели порадоваться установлению демократии в России».
«Демократические свободы развязали такие силы, о которых русские и не подозревали», – в начале 1990-х высказалась Елена Ханга в газете «США – сегодня». О каких русских говорила российская журналистка афро-американского происхождения? «Стало ясно», – тогда же утверждала Татьяна Толстая в журнале «Нью-Рипаблик», желая сказать, каким «продажным партаппаратчиком» оказался Горбачев». Это когда он, по её же словам, «утратил всякое значение»[310]. А пока значение он имел, ясности не было?
Не стало, а было ясно многим русским с самого начала, но об этом, в отличие от Елены и Татьяны, мало кому выпадала удача высказать свое мнение на Западе. В «Московском литераторе» редактор Николай Дорошенко повторял из номера в номер, что перестройка совсем не то, за что выдают её Горбачев с Яковлевым. Писательскую многотиражку заметили гиганты зарубежной прессы, однако, навесив Николаю ярлык «консерватора», слова ему не предоставили.
Не знаю, был ли у кого-нибудь из критиков перестройки случай поведать миру своими словами о существовании альтернативной версии горбачевских деяний, но что я читал, то было передано через посредничество Дэвида Ремника. Автор книги «Надгробие Ленину» передавал слово в слово сказанное ему противниками Горбачёва, но, по правилам плюрализма, сообщал о неприятии Горбачева как об одной из многих точек зрения: кто, мол, думает о горбачевских реформах так, а кто