Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он больше не мог ожидать избавления. Не мог надеяться на то, что сам, в наручниках, отомкнет железную дверь, выберется на свободу. Уселся на пол, прислонившись к холодной стене. Смотрел, как медленно гаснет солнечная черта: из золотой становится красной, синеет, лиловеет, сочится вечерними осенними сумерками.
Он знал, что чудо, сопутствующее ему все эти дни, удача, охранявшая среди пуль и снарядов, исчерпали себя. Остатками удачи и чуда был для него этот кубический бункер, куда его поместили, не расстреляв в Доме Советов, не замучив до смерти в кафельной пыточной комнате, забрызганной кровью и испражнениями, не задушив выхлопными газами в багажнике «Мерседеса». Его привезли на виллу, поместили в бетонный куб, подарили целую ночь, чтобы он перед смертью мог оглядеться, прибраться в огромном запущенном хозяйстве, именуемом прожитой жизнью. Сидя на бетонном полу, он хотел привести в порядок множество переживаний и мыслей, событий и случаев, из которых состояла его жизнь, чтобы это упорядоченное собрание передать кому-то под расписку, как сдают должность и вверенное имущество. И этот кто-то, строгий и требовательный, ждал от него отчета.
Вначале он подумал о своих товарищах, о тех, с кем все эти дни сопротивлялся, отбивался, отстреливался. Не совершил ли он какой-нибудь грех и проступок, за который бы его осудили Красный Генерал и Ачалов, которые были теперь в тюрьме, приднестровский пулеметчик и рабочий-баррикадник, которые вырвались из окружения карателей и пробирались теперь перекладными электричками и поездами кто на запад, а кто на восток. Раненый казак Мороз и изнасилованная девушка-санитарка, которые бредили и стонали сейчас на больничных койках под присмотром врагов. Убитые Клокотов и отец Владимир, чьи окоченелые тела с бирками на голых ногах лежали в моргах. Все они смотрели на него строгими серьезными глазами, и не было в них укора. Белосельцев удовлетворенно и благодарно простился с ними, и это напоминало глубокий поклон. Он отпустил их во тьму, чтобы больше их не тревожить.
Он мысленно раскрыл семейный альбом фотографий в кожаном переплете, с медной монограммой, с толстыми, золотыми на срезе листами, куда были вставлены фамильные снимки. Этот альбом так и остался лежать в его тесной квартирке, на полке, среди старинных дедовских книг. Он не удосужился, не успел заглянуть в него, когда был на свободе. Метался по площадям, баррикадам. Теперь же, в плену, скованный по рукам, он бережно перелистывал тяжелые страницы, каждая из которых отливала струйкой золота.
Старомодные, в сюртуках и камзолах, в парижских шляпках и лайковых перчатках, взирали на него предки. Бабки, прабабки, деды, дядья – вся могучая дружная рать, населявшая землю, как молодой свежий лес. Они смотрели на него дружелюбно и весело, несли в себе из поколения в поколение неуловимое фамильное сходство. Сидя в темноте на бетонном полу, своими разбитыми губами, слипшимися глазами, сухими обтянутыми скулами он воспроизводил на лице это родовое фамильное сходство.
Он обозрел их всех, каждому заглянул в глаза, внимательно осмотрел кружева на их платьях, золотые цепочки их карманных часов и простился с ними. Но это прощание было не на век, а на краткое время. Он вернется к ним завтра, и они встретят его за круглым столом, усадят в свой круг на свободное место. Белая скатерть, хрустальная ваза, букет душистой сирени. За окном веранды солнечный, обрызганный дождем сад.
Теперь он желал проститься с отцом. Оттолкнулся от бетонного пола, не набрякшими, утомленными от ходьбы и бега стопами, а чем-то похожим на маховые упругие перья. Бестелесный и легкий, пронесся сквозь глухой бетонный свод. Со скоростью мысли преодолел огромное пространство России и опустился в заволжскую степь, на безымянную, без памятника, без знака, забытую братскую могилу. Ни креста, ни железной звезды. Только холмик да груда заросших бурьяном камней. В этой братской могиле, среди сотни пехотинцев, лежал отец, убитый на Великой Войне. И он, его сын, воевавший несколько малых кровавых войн, прилетел теперь с опозданием на целую жизнь к могиле отца. Он не помнил отца, но отец присутствовал в нем, как дыхание, как притаившееся ожидание. Казалось, он не был убит, а живет отшельником в какой-нибудь озерной глуши, на берегу лесного недоступного озера. И все думалось – однажды сквозь еловые ветки откроется зеленая стеклянная гладь, возникнет высокий седобородый старик, раскроет сыну объятия.
Словно бесшумная степная птица, он посидел на могиле отца. Вспорхнул под туманными осенними звездами и вернулся обратно, принеся в своих мягких перьях запах огромной заволжской степи, увядших ковылей и полыней.
Теперь предстояла сладость свидания с мамой и бабушкой. Они пребывали в озаренном, сияющем, драгоценном пространстве, в которое он попадал, закрыв глаза, огибая малый уступ в сознании, протискиваясь сквозь узкое отверстие в височной кости. Там, за этой преградой, возникала маленькая милая комната, вечер, синий снег за окном. Они втроем сидят под оранжевым абажуром, каждый занят своим. Бабушка, нацепив очки, читает маленький томик Евангелия, беззвучно шевелит губами, улыбается, тихо вздыхает. Тот, кому она улыбается, светлоликий, в венце из роз, въезжает на белом осляте в Великий Город. Бабушка умиляется, любит его, вникает в его притчи и проповеди. Мама строчит на машинке – маленькая ручная машинка с хромированным колесом, с тяжелой чугунной станиной, инкрустированной перламутром. Если слегка склонить голову, они засверкают, ярче заблестит хромированное колесо, замелькает шелковая золотистая нитка, и мамина рука, белая, ловкая, будет утопать в складках пышной материи. Он же готовит урок, сидит над раскрытой книгой, и в ней – большая восхитительная буква «А», рядом зеленый, с черной рябью арбуз и другой, рассеченный надвое, с малиновой сердцевиной.
Белосельцев оцепенел, погрузившись в это чудное, остановленное мгновение, где все они вместе, любят друг друга, соединенные неразлучно под розовым абажуром в зимний московский вечер.
Почерневшая щель над дверью налилась водянистым светом, ярко и сочно вспыхнула и померкла. Налетел и умолк звук остановившегося автомобиля. Раздались шаги. Замерли снаружи у двери. Белосельцев ждал, что дверь распахнется и в него, сидящего у стены, вонзятся ослепительные лучи фонаря.
– Прикажете открыть? – Кто-то предупредительно и подобострастно спросил.
– Не к спеху. Завтра откроешь, – ответил другой голос, властный и раздраженный.
И Белосельцев узнал голос Хозяина. Не удивился, – эта вилла принадлежала Хозяину, и бункер принадлежал Хозяину, и пленный Белосельцев принадлежал Хозяину. Встреча их была неизбежна.
Шаги удалились. Он снова вытянулся у стены и уныло, печально ощущал, как проникает в него ледяная сырость. Его ум, потревоженный голосами, блуждал теперь среди сумеречных случайных образов.
Ему казалось, он парит в мироздании, среди звезд и светил, в проблесках косматых комет и летучих метеоров. Мироздание цветет, источает зори и радуги. Сотворяются миры и пространства, дышат, живут. В них царствует разум. Все движется, ликует, струится. Славит кого-то, кто создал эту многоцветную живую Вселенную, и каждая звезда и светило, каждая населенная жизнью планета славит Творца. Но где-то за млечным росистым туманом, за серебряными водоворотами галактик присутствует темная, непрозрачная точка. Малое затемненное пятнышко, куда, как в воронку, тянутся нити звезд. Искривляют пути, меняют свои траектории, всасываются в темную дырку. Ударяют в нее и гаснут. В этом малом отверстии пропадает материя. Огромный сверкающий жгут, слипаясь, сталкиваясь, превращаясь в огонь и взрыв, тонет в черной дыре. Небо рябит, как вода. Двоятся и туманятся звезды. Срываются и меркнут, как люстры. На планетах горят леса, оживают и сочатся вулканы, рушатся города, падают в реку мосты. Их маленький дворик с песочницей и деревом клена начинает сотрясаться. Трещина бежит по земле, расщепляет надвое клен. Его совочки и формочки, его песочные куличи падают в бездонную щель, и туда же, как скатерть со стола, стягивается и пропадает весь мир.