Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он проснулся в страхе. Сон был вещий, был о нем, об истинном устройстве Вселенной. В ней не было божественного престола, не было рая и ангелов, Доброты и Премудрости, а только черная сливная дыра, куда всасывалась бессмысленная, обреченная на исчезновение материя.
Он встал и начал ходить, желая сбросить наваждение. Шел вдоль стен, заложив скованные руки за спину, воспроизводя квадрат. «Черный квадрат, – усмехнулся он, шаркая плечом по бетону. – Рисую черный квадрат».
И вдруг в этом не имеющем выхода черном квадрате подумал о Кате. О теплом море, где они познакомились среди зеленых солнечных брызг, оранжевых, отекающих пьяным соком плодов, туманных перламутровых звезд. Он лежит на горячем песке, его загорелая, в светлых волосках рука обсыпана мельчайшими кристалликами кварца. Ее мохнатое влажное полотенце, несколько гладких, нагретых на солнце камушков, снятые часики, костяной гребешок, пакетик с черешней. А она сама в море, за шелестящим прибоем, ее отливающая золотом голова, розовые, всплывающие над водой плечи. Он на берегу так чувствует ее в окружении волн, ее невидимые, омываемые струями ноги, ее круглые, в прилипшем купальнике груди, выпуклые сквозь прозрачную ткань соски.
Их близость в горячей, с занавешенными окнами комнате. Их одежды, влажные, пахнущие морем, разбросаны по спинкам кроватей и стульев. Он любит ее, покрывает всю поцелуями: розовое горячее ухо со щекочущим мокрым завитком волос, сочные губы, отвечающие быстрыми жадными поцелуями, белую незагорелую грудь с темными бутонами сосков, округлый живот с дрожащим углублением пупка, чуть соленый от моря, дышащий, теплый, и она закрывает его руками. Мешает ему, а он губами, дыханием, всей своей силой и страстью целует ее прохладные гладкие бедра, сдвинутые колени. Он любит ее бесконечно, задыхается от избытка любви, оставляет ее ненадолго, замирая в изнеможении рядом с ней, глядя на графин, полный остановившегося серебряного солнца. А потом снова свою ладонь – под ее влажный затылок. Ее близкие, зеленые, полузакрытые глаза, белый блеск зубов в приоткрытых, что-то прошептавших губах, и он уже не видит ее, только алое чудное свечение под веками, переходящее в ослепительную белую вспышку. Он без сил, слабо дышит, и она откуда-то из неба опускает ему на грудь, на бьющееся сердце черно-красную ягоду черешни.
Он, прислонившись к черной бетонной стене, вспоминал их северное деревенское ложе, шелестящий душистый сенник, звонко ухающий, проседающий под их тяжестью. Деревянная рукодельная кровать звучала, как ксилофон, переливалась переборками, планками.
И вот в последний раз, в Москве, перед тем, как ей идти на вокзал, – мучительная прощальная сладость, которой было мало им обоим, и они старались ее продлить, превратить в бесконечное наслаждение, а на столике, в вазе, стояла осенняя звезда хризантемы.
Замурованный в бетонный короб, заключенный в черный квадрат, он желал любимую женщину. Его плоть, чувствуя близкий конец, источала энергию, словно стремилась прожечь монолитный бетон и огненной плазмой вырваться в мир, продлить в нем свое пребывание.
Снаружи, за пределами бетонной темницы, протекала долгая осенняя ночь, в которую погрузился огромный утомленный город. А здесь, в бетонной ловушке, протекала его одинокая ночная жизнь. И та внешняя, недоступная ему ночь просачивалась в бункер слабыми ручейками звуков.
Где-то высоко мерно загудел самолет. Звук поднимался по звенящей дуге и медленно ниспадал. И он представил высоко в черном небе малиновую мерцающую ягоду самолета. Неожиданно хрипло и зло залаяла собака, и тут же умолкла, словно ей бросили кость. И он представил себе мохнатого горячего зверя с зелеными, блеснувшими в свете фонаря глазами. Кто-то пронес мимо кассетник, в котором дрожала и звенела музыка, раздавались неразборчивые, задыхающиеся слова. И этот сипловатый, с легким рыком голос, записанный на кассетник, вдруг напомнил ему Афганистан, песни войны, которые сочинялись, пелись и тут же забывались под чоканье стаканов и кружек.
Его мысль поддалась искушению неразборчивой, нехитрой, звучащей в кассетнике песни и полетела по клубящимся афганским дорогам, над желтыми кишлаками, в сиреневом пекле ущелий.
Кабул, его изрытые норами горы. Как осиные гнезда. Горькие дымы, запахи хлебов и жаровен. Краснолицая горячая толпа, в которой плывут тюрбаны, балахоны, заброшенные на плечи накидки, черные смоляные усы, густые, как вар, мусульманские бороды. Женщины, зелено-розовые, в шелковых паранджах, кивают цветочными головками. Все клокочет, кипит, отзывается звоном меди, блеском жести, криками погонщиков и торговцев. Красный ворсистый ковер брошен в пыль на дорогу, и по этому ковру желтолицый мускулистый хазареец, напрягая босые ноги, толкает двуколку, а на ней пирамида золотых апельсинов.
Рынок – скопище пестрых духанов, харчевен, постоялых дворов. Кривые проулки, палатки, как истрепанный ветром и солнцем парусный флот. Мясные ряды, на блестящих крюках подвешены розовые, в прожилках жира бараньи туши. Торговец птицами с редкой седой бородой улыбается беззубым ртом, и над его головой в деревянных плетеных клетках, как разноцветные искры, прыгают птицы, пойманные в окрестных горах. Золотые ряды с браслетами, кольцами, россыпью лазуритов и яшм. Он идет по базару сквозь запахи кислых одежд, пьяных фруктов, горячего хлеба, и кто-то неведомый, с чернильным блеском в зрачках следит за ним, приоткрыв занавеску.
Он вспомнил Герат, его кривые, как стебли хвощей, минареты, вознесенные в желтое пыльное небо. Дорогу с голубыми редкими соснами, сквозь которые пробиралась колонна. Сидя на броне, он все хотел коснуться длинных, с синим отливом иголок. Площадь в районе Деванчи, куда углубились машины, начинали долбить из пулеметов и пушек, вышибая из глиняных стен кудрявую пыль. Он свесился с кормы, протянул руку сквозь жирную гарь солярки, успел сорвать белую чайную розу, которая долго не вяла в гарнизонной его комнатушке.
Пустыня Регистан у пакистанской границы. Барханы вздувались, как горячие нарывы. Вертолеты кружили над рефленым пепелищем красных песков, как над Марсом. Досмотровая группа бежала из-под винтов к каравану. Верблюды, груженные полосатыми переметными сумками, скалили желтые зубы. Погонщик, сухой, как чертополох, что-то бессвязно объяснял переводчику, тыкая скрюченным пальцем. А он, опустив автомат, незаметно коснулся рукой шерстяного верблюжьего бока, ощутив дыхание зверя.
Застава Самида в ущелье Саланг, накатанные плиты бетона. Колонна наливников, поднимая воющий ветер, проходит вниз, шелестя по бетону колесами. Где-то бьют минометы, «вертушка», сверкая винтами, зависла над вершиной горы. И он, перед тем как кинуться на железный борт бэтээра, на мгновение замер – в высоте, над пыльными сухими горами, голубой и прозрачный ледник парит, словно ангел небесный.
Застава ГСМ в Кандагаре, серебряные простреленные снарядами баки, сожженный перевернутый танк. Он с командиром заставы проводит колонну, принимает по рации позывные и коды. За дорогой, за ворохом ржавой искореженной техники, истерзанными грузовиками и грудами сожженной брони, за разрушенными кишлаками и пнями истребленных садов – одинокий огромный пик, как розовый бутон. Он ждет терпеливо, когда кончится эта война, умолкнут моторы, улетят вертолеты, остынут стволы орудий, и тогда над долиной, в зеленом небе, раскроется огромный цветок с мохнатой золотой сердцевиной.