Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Традиционная характеристика обеих систем фокусируется на безжалостной практике слежки и репрессий, как проявлении ничем не ограниченной власти. В действительности эта практика была отражением ее слабости. Обе диктатуры были насквозь пропитаны глубокими страхами и всеобъемлющим чувством неопределенности и неуверенности в себе. «Враг» в обеих системах представлялся таким образом, как будто он обладал необыкновенной силой, заключавшейся в ее тайном подрывном характере и деструктивном влиянии на общество. В 1930-х годах в Советском Союзе «замаскировавшийся» враг, скрывавшийся в среде партийного аппарата, рассматривался как самая большая угроза, которая стояла перед режимом; «евреи» в национал-социалистической Германии представлялись как почти неудержимая сила, монополизировавшая мировую историю для своих собственных замыслов и чье разрушительное влияние потребует от немецкого народа и его союзников самых напряженных усилий. И в том и другом случаях именно глубокий страх потери власти и влияния стал побудительным мотивом диких режимов дискриминации.
Гитлер убедил себя и миллионы подвластных ему сограждан в том, что замысел многих противников Германии заключался в их намерении положить конец немецкой культуре и лишить немецкий народ его жизненной силы. События, последовавшие после Первой мировой войны, катастрофическая инфляция и провал экономики в 1920-х годах послужили убедительным историческим подтверждением заявлений о том, что Германия балансирует на грани хаоса. В Советском Союзе страх перед тем, что революция повторит судьбу преждевременных восстаний в остальной части Европы в 1919 году, и что контрреволюция сейчас является большей реальностью, чем когда бы то ни было, и готова сполна воспользоваться первыми признаками колебаний и компромиссов, подогрел паранойю относительно перспективы выживания революции, охватившую всю партию, и которая не ограничивалась только Сталиным. Возможное поражение в обоих случаях воспринималось в абсолютном значении. Смерть расы национал-социалисты представляли как конец всему в Германии; успешная контрреволюция в Советском Союзе рассматривалась как несчастье, которое укрепит злобную и безжалостную власть буржуазии даже перед лицом ее исторической смерти. Эти безрадостные сценарии заставили обе системы усилить преувеличенное состояние готовности защищаться против предполагаемого внутреннего врага и угрозы разложения; этим и объясняется, почему аппарат государственной безопасности действовал с такой беспощадностью и жестокостью, обнаруживая и уничтожая этого врага.
Страх, который они испытывали перед скрытым врагом, является ключом к пониманию одной из центральных характеристик двух диктатур. Обе системы были вдохновлены глубочайшей ненавистью и негодованием. Оба диктатора прокладывали дорогу системам, выражая свои политические кредо в понятиях, которые не оставляли сомнений в общественном сознании, что враги режима безусловно заслуживали только ненависти. Ненависть и Гитлера, и Сталина была порождением их собственного исторической опыта. Гитлер научился ненавидеть врагов нации в годы Первой мировой войны, врагов внешних, но в большей степени врагов, окопавшихся внутри нации, которые, как он полагал, истощили ее волю к победе. Герман Раушнинг, писавший о Гитлере, которого он знал в начале 1930-х годов, был поражен тем фактом, что «ненависть действовала на него как вино»14. В «Mайн Кампф» Гитлера бесконечно повторяются утверждения об институтах, классах и идеях, которые вдохнули в сознание автора глубочайшее чувство исторического негодования. Ненависть была заразительной в Веймарской республике. Она заполнила собой все националистические писания 1920-х годов. Освальд Шпенглер заметил в конце войны, что «неописуемая ненависть» произросла из поражения в войне15. Советские вожди приукрашивали свои публичные речи призывами к ненависти к врагу и доводами о том, что ненависть являлась добродетельным качеством революционера. Ведущий советский юрист 1930-х годов Андрей Вышинский считал, что «непримиримая ненависть к врагам» является «одним из важнейших принципов коммунистической этики»16. Проявления негодований были непременным элементом всех публичных выступлений Сталина. Они проистекали из его опыта подпольной революционной борьбы, которая вращалась между непреклонной враждебностью к государственным органам царского режима и равным негодованием в отношении других ненавистных революционных фракций, которые оказались неспособны принять правоту дела большевиков или не прошли испытание на готовность к бескомпромиссной революционной борьбе17.
Сочетание исторической и моральной уверенности наряду с непреклонной ненавистью к врагу, породило институционализированную дихотомию между своими и чужими, ясно выраженную в политических взглядах германского юриста Карла Шмитта, полагавшего, что современная политика неизбежно детерминируется разделением между теми, кто принят в конкретное политическое сообщество и теми, кто из него исключен. Его концепция «свой или чужой» отражала широко распространенную в европейской политике реальность 1920-х годов и не была лишь простым изобретением ученых. Такое разделение предполагало абсолютное различие, не оставлявшее пространства для многих миллионов германских или советских граждан, которые, если бы они вообще думали об этом, находились где-то между этими двумя полюсами.
В самом начале своей карьеры Сталин как-то заметил, что каждый, кто «не подчиняет свое “я” нашему святому делу», является врагом18. Национал-социализм видел все в черно-белом цвете. В Германии, как говорил Грегор Штрассер на партийном съезде в 1929 году, «есть две категории». С одной стороны были «те, кто верил в германское будущее»19. Как писал Герхард Нессе в 1934 году, любой немец, читая «Майн Кампф», мог произносить «только да или нет», и ничего среднего20. Советская риторика также не оставляла места для колеблющихся. Весь мир разделялся вдоль манихейской линии – добро и зло, социально приемлемые и социально коррумпированные, и это разделение нашло отражение в понятии «социально опасный», которое использовалось для характеристики всех тех, у кого сохранились хоть какие-нибудь генетические связи с бывшим господствующим классом21. Грань, пролегающая между теми, кто был включен в сообщество и теми, кто был исключен из него, была сложной и неоднозначной, но так или иначе, все советские граждане, как и германские, должны были выбирать и принадлежать к той или другой категории. Именно этим и объясняется то, до каких пределов национал-социалистический режим доходил в своем стремлении определить как можно точнее статус тех, кто был частично евреем. Это также объясняет и политику Советского Союза, направленную на отслеживание всех сыновей и дочерей «социально опасных» индивидов и лишение их гражданских прав или социальных возможностей на основании предположения о генетическом или средовом заражении22.
Ненависть, также, хотя отчасти, лежала в основе всепроникающего насилия в двух диктатурах. Истории насилия пронизывают все страницы этой и всех остальных книг, посвященных двум диктатурам. Убийства, расстрелы, либо самоубийства в этих системах были ежедневной рутиной; другие формы насильственного исключения из общества, депортаций и заключений в лагерях, совершались в отношении миллионов людей. Насилие было слишком широко распространенным и продолжительным явлением, чтобы его причины можно было бы объяснить лишь тем, что это были репрессивные и авторитарные режимы. Насилие было встроено в саму суть мировоззрения каждого из двух диктаторов, а также стало сердцевиной каждой из двух диктатур; оно было существенным элементом обеих систем, а не простым инструментом контроля, и как таковое практиковалось на всех уровнях двух обществ без исключения. Может возникнуть соблазн предположить, что принятие насилия было неизбежно, более того, в некоторых обстоятельствах даже желательно, и что его происхождение было обязано травмам Великой и Гражданским войн, которые положили ему начало. Гитлер и многие другие ветераны партии годами смотрели в лицо смерти, которая представала перед ними в самом мучительном, непосредственном и кровавом облике. Некоторые из них, хотя и не все, привнесли в свою мирную жизнь терпимое отношение к физической грубости и жестокости, и патологическую одержимость добродетелями насилия (и насильственной смерти), которая пропитала насквозь всю культуру Третьего Рейха. Гимн, написанный для «Олимпийской молодежи» в 1936 году, отмечал не радость спорта, а привлекательность героического конца: «Главное завоевание отечества/Высшая необходимость отечества/в необходимости: жертвенная смерть!»23.