Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простенькая, двуглавая, рубленная «восьмериком на четверике» церковь стояла еще в лесах. Судя по распотрошенной птицами межбревенной пакле и посеревшей тесине, стройка была давнишняя. Большой шатровый восьмерик уже обили сизой кровельной оцинковкой, а малый, венчающий звонницу, которая без колоколов напоминала сторожевую вышку, укрывал лишь черный пергамин. Оба купола пока еще являли собой железные луковичные каркасы, тронутые нежной, юной ржавчиной. Вместо крестов из них торчали пустые металлические стержни.
Метрах в двадцати от церкви асфальт заканчивался и начиналась мусорная грязь, окружающая в нашем Отечестве почему-то любое созидательное мероприятие. Через заполнившую траншею цементно-глинистую жижу, образовавшуюся после недавних августовских дождей, ненадежно пролегали извилистые необрезные доски. Алексей остановил джип, обернулся и вопросительно посмотрел на босса. Свирельников, вздохнув, вылез из машины, с сожалением глянул на свои чистехонькие ботинки и пошел, вспоминая почему-то бесконечные истерические споры о «дороге к храму», которыми морочили сами себе голову в Перестройку. Когда он по прогибающимся доскам добрался до сухого места, обувь оказалась выпачканной до шнурков.
«Вот тебе и дорога к храму!» — подосадовал директор «Сантехуюта».
Возле крытого шифером навеса трое рабочих вытаскивали из бортового ЗИЛа листы толстой слоеной фанеры, очевидно для внутренней отделки. Водитель, облокотившись на крыло, курил и смотрел на неуклюже суетящихся разгрузчиков с превосходительной иронией интеллектуала.
— Танки грязи не боятся? — улыбнулся Михаил Дмитриевич, кивая на грузовик.
— Танки ничего не боятся.
— Где батюшка?
— В бытовке.
В строительном вагончике в красном углу, на полочке, стоял образ Сергия Радонежского, а перед ним горела лампадка. Белобородый ангел земли Русской скорбно и недвижно глядел с иконы, размышляя, наверное, о том, зачем надо было насмерть биться на Куликовом поле с татарским игом, чтобы через шестьсот лет добровольно, да еще со слезами благодарности, надеть себе на шею ярмо общечеловеческого прохиндейства.
Отец Вениамин сидел у зарешеченного окошечка за самодельным столом, заваленным чертежами, нарядами, накладными, и считал — тыкал пальцем в зеленые клавиши большого детского калькулятора, а потом записывал результат в амбарную книгу. При этом его желтоватое, болезненное лицо не омрачалось бухгалтерским упрямством, а наоборот, светилось тихой гордостью, какая бывает у родителя, купающего младенца. Увлеченный своей цифирью, батюшка даже не заметил, что кто-то вошел в бытовку. Или, может, подумал: строитель явился напиться из оцинкованного бачка.
— Ну, как ты тут, отец Вениамин, без болтиков? — громко спросил Свирельников.
Священник встрепенулся, обрадовался, выскочил из-за стола и, раскинув руки, пошел навстречу гостю. Старенькая ряса его была перетянута в поясе полевым офицерским ремнем и запорошена снизу опилками. Ноги обуты в выношенные кроссовки. За тот месяц, что они не виделись, Труба еще больше высох и поседел. В побелевших волосах были отчетливо видны черные заколки, удерживающие пряди за ушами.
— Михаил Дмитриевич, благодетель ты мой, наконец-то! Заждались…
Он обнял и трижды расцеловал гостя, обдав его лекарственной затхлостью.
— Извини — закрутился.
— Да что ты! Спасибо! Без болтиков ведь никак. Понимаешь, в проекте-то у меня балки двести на сто пятьдесят. А на базе, где мне со скидкой отпускают… Хорошие люди, дай им Бог здравия! Там такого бруса не было. Только сто пятьдесят на сто пятьдесят. Сказали: погоди — завезут. А как годить-то? Мне до зимы нужно храм под крышу подвести и отопление поставить, чтобы отделку начать. Ну, я тогда (лукавый попутал!) и пустил на перекрытия стопятидесятки. А они взяли и просели. Позвал инженера. Славный человек. Я у него сына крестил. Он посмотрел, посчитал и говорит: «Разбирай, а то грохнется!» А как разбирать, если я и так уже в долг строю?! Деньги-то кончились. И те, что ты давал, тоже кончились! Упросил его — он еще раз пересчитал и определил: если по бокам вдоль лаг кинуть бруски сто пятьдесят на сорок и стянуть всю конструкцию болтиками — выдержат перекрытия. Понял теперь, зачем мне болтики?
— Понял. Куда ящики ставить?
— Под навес.
— Ну ладно, если что — звони!
— Храни тебя Господь! Спасибо, что помог! Лепту твою Господь не забудет.
Батюшка обнял Свирельникова и перекрестил. На лице его уже появилась выпроваживающая улыбка, а в глазах забрезжила иная, не касающаяся гостя забота. Но тут послышалось глухое мобильное дребезжание. Отец Вениамин порылся в складках рясы и вытащил из кармана старенькую «моторолу», замотанную от распада прозрачным скотчем.
— Алло! Да, я… Николай Федорович! Благодетель ты мой! — заулыбался пастырь и вдруг сразу как-то осунулся, — А почему сегодня? Мы же договаривались… Ай-ай-ай, как плохо! Ладно… Что же делать?.. А если потом?.. Ай, как плохо!..
Хотя они уже простились, во время разговора Михаилу Дмитриевичу уходить было неловко, и он терпеливо ждал окончания, чтобы встреча имела приятную расставательную завершенность. Наконец отец Вениамин сунул трубку в карман. Повторив уже самому себе: «Ай, как плохо!» — он озабоченно посмотрел на Свирельникова и вдруг словно заново узнал гостя.
— Ты подожди, Михаил Дмитриевич! Ты присядь! Все мы с тобой на бегу, в суете. Я давно хочу, чтобы мы сели и хорошо поговорили. Ведь что-то с тобой происходит! Я вижу! И выглядишь ты неважно! Садись! Торопиться не надо! Вот и Господь мог ведь мир вмиг сотворить, а на семь дней растянул. Зачем? Нам всем урок: не торопись! Как здоровье?
— У доктора был: сердцем, говорит, надо заняться… — ответил Свирельников, прекрасно понимая, что Трубе от него снова что-то понадобилось.
— Кардиограмму сделал?
— Сделал. Таблетки пью.
— Таблетки не главное. Змей греховных надо прежде из сердца вырвать. Они из тебя силу сосут.
Я их даже вижу: извиваются. Самая огромная и ядовитая: ожесточение. Ожесточились люди! Страшно ожесточились. Свободный человек с душой раба — жуткая вещь!
— Жизнь такая. Капитализм! При социализме все друг друга словами обманывали. Ну, ты помнишь?
— Как же, помню!
— А теперь деньгами обманывают.
— Деньги могут и добру послужить! Но главное, чтобы внутренний твой человек сердцем не страдал, тогда и ты будешь здоров! Свет из сердца должен исходить, а пока тьма исходит, лечись не лечись, как был трупоносцем, так и останешься. По себе знаю…
— Трупоносцем? — внутренне содрогнувшись от неприятного слова, переспросил Свирельников.
— Григорий Богослов так человека без веры называл. Погоди, — спохватился отец Вениамин и, торопясь к выходу, объяснил: — Забыл сказать, чтобы фанеру на бруски клали — для проветривания. За всем надо следить!
Оставшись в одиночестве, Свирельников встал, прошелся по бытовке, выглянул в окошко: батюшка что-то быстро говорил рабочему, тот послушно кивал. Фанерные листы, как и следует, были переложены брусочками. Михаил Дмитриевич вспомнил про «трупоносца» и «змей», поежился и вдруг подумал: в той вере, которую обрел Труба, став, к всеобщему изумлению, отцом Вениамином, главное ведь не надежда на то, что, когда могильные черви будут жрать твой труп, душа твоя, помня, а может, не помня себя, улетит на заслуженный отдых к Всеблагому. Этого ведь доподлинно никто не знает. Даже священники, надо полагать, верят в воздаяние за гробом примерно так же, как Красный Эвалд верил в коммунизм. Сказано будет, значит, будет. Доживем — узнаем. Или: помрем — узнаем. Какая, в сущности, разница!