Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие смеялись потом надо мной – считали это дикой выдумкой. Но я хотела быть чистой перед Тимошей – Надеждой Алексеевной Пешковой, матерью Марфы.
Солнечное – через парижскую дымку – осеннее утро. Вот он, отъезд…
Марина в первый раз встала. Слаба. Бродит по дому. Может быть, встала, чтоб сделать максимум для моих проводов. Ехать на вокзал она, конечно, не в силах. Сережа проводит меня. Бродит – еще потому, что так легче скрыть боль расставанья. Ни слова слабости от нее ко мне, от меня – к ней: семейная стать.
Аля уклоняет глаза. Мур смотрит печально и взросло. Сережин голос:
– Ну, Асенька…
Я подхожу к Марине. Улыбаемся. Рукопожатия. Чинный, бережный поцелуй.
Потупленные глаза. В висках от страха себя – молот.
Два голоса, теплые, вежливые слова. В унисон:
– Пиши же…
Мы уже у самой выходной двери. Полутьма. В ее ласке я переступаю порог.
В Париже, в ванной комнате, я едва не задохнулась, выполняя мой план: пары литра спирта в жаре наполнили комнату Этого я не учла. Почти теряя сознание, я рванулась к форточке; шатаясь, дохнула ветром. Опьянение стало от меня кидаться толчками. Еле помня себя, я, не вытираясь, оделась и с мокрым свертком, с кружащейся головой вышла на улицу. Там меня ждал Сережа. Пытаясь смеяться, я рассказала ему происшедшее. Он крепко вел меня. Мы зашли в кафе Régence, под навесом на воздухе выпили крепкого кофе.
Запах железнодорожной гари, крик поездов. Дорожная лихорадка. Узкое лицо Сережи, его поднятая над головой шляпа, свет его огромных добрых глаз. Улыбка. Высокий его силуэт. Рядом, ниже, – Р. Он в последнюю минуту поспел к поезду, привез мне от Марины – письмо! Пожелания, прощанья.
Поезд дрогнул. Идут рядом. Последние мои им слова:
– Приезжайте в Россию! – Гляжу во все глаза – запомнить.
Конверт. И апельсины. (Такая трата, Марина!) Слезы застилают глаза. Читать не могу. Мешают!
«Милая Ася… – Строчки прыгают… – когда вы ушли, я долго стояла у окна. Все ждала, что еще увижу Тебя, на повороте, – вы должны были там – мелькнуть. Но вы, верно, пошли другой дорогой!.. Бродила по дому, проливая скудные старческие слезы…
Знакомый характерный завиток нашего «Ц» – и пустой низ листка.
«Отъезд – как ни кинь – всегда смерть» – слова Марины. Я совсем не помню дороги Париж – Сорренто. Точно ее не было. Я перечитывала письмо друга из Сорренто, строки о глубокой обиде на меня Алексея Максимовича, не воспринявшего («и не пытайтесь его уверить, не слушает») причин моего молчанья. Для Марфеньки я молчала, я бы писала– несчетно!
В те несколько дней, что я еще провела у Алексея Максимовича, я встретила там без меня приехавших Екатерину Павловну Пешкову и Марию Игнатьевну Закревскую, секретаря Горького. О нашей с Мариной любви к Екатерине Павловне я писала. Она была почти совсем та же, что в молодости. Тот же присматривающийся сквозь застенчивость взгляд, то же и бережное, и несколько строгое внимание к человеку, та же деловая, целомудренная твердость в той же обаятельной женственности. В то время как Макс из мальчика восьми лет стал мужчиной, художником и спортсменом, она, его мать, только чуть пополнела (полнотой не разнеженности, но – зрелости. Старость еще и не касалась ее).
Я глядела на нового мне человека – Марию Игнатьевну Закревскую. Высокая, статная, тонкая, с, пожалуй, круглым (но не полным) лицом, с огромным, властным, умным лбом, с большими темными глазами. Темные волосы зачесаны гладко назад.
Прекрасно воспитанная, светская женщина. Уменье владеть собою. Она мне понравилась. Заинтересовала.
Великолепно зная языки, она переводила на английский Горького. (Кажется, и «Детство Люверс» Пастернака.) Кто-то сказал, что Мария Игнатьевна – потомок по боковой линии Петра I. В ответ на просьбу показать предка она хмурила брови, кидала из-под бровей мрачный взгляд, что-то неуловимо менялось в ее лице – и в комнате оживало знакомое по портрету лицо Петра.
Мария Игнатьевна была очень любезна к гостям Горького, но вплотную ни к кому не подходила и к себе не приближала.
Соловей болел – где-то шло землетрясение. Срок отпуска прошел, я спешила в Москву Я доканчивала зарисовки Горького, радуясь, как прочту о нем друзьям, как буду готовить книгу.
Гонг звал нас к обеду И после обеда мы, а иногда одна я, как прежде, сидели в комнате Алексея Максимовича и слушали его. И так же белое облако над сопкой Везувия, над зеркально-голубым заливом к ночи становилось серым дымом и медленно делалось огненным. Горький рассказывал о том, как каждый год лавою заливает чей-либо виноградник, а на следующий год итальянцы вновь обрабатывают землю. Но тон наших бесед был – другой.
– Скажите мне, Анастасия Ивановна, вы помните Лидию Варавка? Считаете ли вы понятным и правильным, если я проведу ее через всевозможные секты? Сектантский дух того времени.
Слушаю, думаю. Я захвачена героями «Самгина». Говорим о Лидии Варавка, которую оба мы, Горький – писав, я – прочтя, помним девочкой… Кажется мне, что такое о ней возможно.
Из тех дней помню еще слова Алексея Максимовича: культура – это наука и искусство. Цивилизация – техника и экономика… Люди часто путают эти понятия, очень часто.
Забыла сказать, что Алексей Максимович подарил мне несколько своих книг, надписав их. Одну из них – первый том «Клима Самгина» – давая мне, он сказал с милой, смущенной улыбкой:
– Тут чепуха получилась… Не с той стороны надписал. Пришлось повторить – с верной. Не знаю, вырвать лист, тот, или нет…
– Не рвите! Это же чудно! На память…
Я бережно взяла толстую книгу в темно-синем переплете. С обеих ее сторон, на первом и на последнем листе, стояло:
«Анастасии Ивановне Цветаевой сердечно.
Теперь Горький додаривал мне свои книги с надписью, и набралось их более десяти. Я собиралась в путь. Подарил он мне и портрет свой – тот, известный, пожилым, в черной шляпе. Недоразумение, происшедшее между нами из-за моего парижского молчания, из-за бережности к его дому (у себя отняв радость удержанного пера), – давило меня. Не пытаясь объясниться, стараясь улыбнуться, я, сжав книги, толкнув плечом дверь, вышла.
Я должна была ехать в Неаполь вместе с Екатериной Павловной. Макс уже был там – увез в больницу Надежду Алексеевну. Ждали родов. Макс должен был проводить меня на вокзал. Поезд шел ночью.
Алексей Максимович и я стоим на площадке лестницы виллы Сорито. Я передаю ему найденную мной квитанцию моего туринского недошедшего письма к нему. «Может быть, справитесь, где оно…» Он прячет квитанцию. «Анастасия Ивановна, выберите себе что-нибудь на память!» – говорит он, подзывая проходящего бродячего продавца с его корзинами «воспоминаний об Италии» – изделия из мозаики, коралловые бусы, шелковые шарфы… «О нет, не хочу, не надо… – умоляюще говорю я. – У меня есть ваши книги…»